Читаю Герцена с томящей завистью к людям его типа и XIX веку. О, как они были свободны. Как широки и чисты! А я даже здесь, в дневнике (стыдно признаться), не записываю моих размышлений только потому, что мысль: «Это будет читать следователь» преследует меня. Тайна записанного сердца нарушена. Даже в эту область, в мысли, в душу ворвались, нагадили, взломали, подобрали отмычки и фомки375.
Выйдя на свободу, она, «уважаемый человек на заводе, пропагандист», описывала в дневнике, как читала на собрании в честь шестидесятилетия вождя свое стихотворение о Сталине, и спрашивала себя: «Где, когда, почему мы выскочили из колеи?»376 Через год после ареста, после пяти месяцев на воле почти каждую ночь ей снились тюрьма, арест, допросы. В этих снах она продолжала испытывать ощущение тюрьмы: «именно ощущение, т. е. не только реально чувствую, обоняю этот тяжкий запах коридора из тюрьмы в Б<ольшой> дом, запах рыбы, сырости, лука, стук шагов по лестнице, но и то смешанное состояние посторонней заинтересованности, страха, неестественного спокойствия и обреченности, безвыходности, с которыми шла на допросы»377. До ареста Берггольц интересовалась специфической советской субъективностью: планировала написать роман о своем поколении – «о субъекте его сознания» (она пользовалась философской терминологией субъективности). Выйдя на волю, она описывала в дневнике свое психологическое состояние, пользуясь другим понятием – души: «вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: „живи“». В этом душевном состоянии идея романа казалась неосуществимой:
Действительно, как же я буду писать роман о нашем поколении, о становлении его сознания к моменту его зрелости, роман о субъекте эпохи, о субъекте его сознания, когда это сознание после тюрьмы потерпело такие погромы, вышло из дотюремного равновесия?378
Действительно, как же я буду писать роман о нашем поколении, о становлении его сознания к моменту его зрелости, роман о субъекте эпохи, о субъекте его сознания, когда это сознание после тюрьмы потерпело такие погромы, вышло из дотюремного равновесия?378
Роман о субъекте сознания человека ее поколения остался ненаписанным.
В годы войны Берггольц стала официальным лирическим рупором блокадного Ленинграда. Видным советским деятелем искусств она оставалась до конца жизни, хотя и страдала от алкоголизма. Отрывки из ее дневников периоды террора и войны были напечатаны в начале 1990‐х годов и затем неоднократно перепечатывались.
***
Итак, двое современников, Друскин и Берггольц, жили в разных мирах. Общим для них был эмоциональный опыт страха, чувство опасности и постоянной угрозы, связанное со сталинским террором. Связывал их также общий литературный багаж. Друскин и Берггольц видели «сон своей культуры»: кошмар Раскольникова379.