Светлый фон
не

Сны разыгрывали потенциальные возможности развития событий – вспомним сны Друскина, в которых погибшие друзья живы, включая сон, в котором Введенский становится похожим на официального советского писателя; вспомним сон Каверина, в котором он не молчит. При этом одни сны предлагали альтернативную действительность, а другие ставили под сомнение реальность сталинской жизни, развивая мысль, что жизнь – это сон (такое бывало и в снах Друскина).

Сны искали объяснения тому, что рациональным путем объяснить было трудно (таков сон Друскина о том, почему расстрелян Хармс).

Сны из нашей подборки активно исследовали позицию субъекта в контексте террора; так, и Пришвин, и Каверин, и Друскин видели себя в сложном положении, которое наяву осознавать не хотелось.

Сны были полны страха и ужаса, и советские люди тщательно фиксировали свои кошмары. Как и следовало ожидать (на основании клинических исследований посттравматических состояний), страх держал людей в плену и после конца террора, в том числе тех, кто испытал террор только опосредованно (вспомним сон Гробмана). Через много лет после смерти Сталина сны отравляли жизнь не только фантомным чувством страха и опасности, но и чувством сожаления и вины о прошлом (сны Каверина).

Внося записи снов в свои дневники и воспоминания, люди советской эпохи надеялись, что эти записи выразят то, что оказалось невыразимым иными средствами. В составе автобиографических повествований сны фиксировали тот опыт, который для самого рассказчика остался непонятным или необъяснимым; Чуковская, а вслед за ней Каверин, выразили это ясно и прямо, но думаю, что и другие использовали сны таким образом. Следует оговориться, что в нашем корпусе преобладают сны литераторов, театральных деятелей, художников, ученых-гуманитариев, а крестьянин Аржиловский мечтал стать писателем. Думаю, что тем не менее описанное выше – это свойства снов террора как таковых, проявившиеся с особой ясностью в записях людей, искушенных в литературе и искусстве. Записи снов, которые они нам оставили, – это как бы произведения, в которых (пользуясь словами Юнга) сновидец является и автором, и героем, и постановщиком, и суфлером, и публикой, и критиком. Метафора театра соответствует визуальному и перформативному характеру многих из рассмотренных здесь сновидений. Добавлю, что современному человеку еще более точной кажется метафора кино: некоторые наши сны имеют отчетливое кинематографическое качество.

Для самого сновидца переживание, записывание, хранение и даже распространение снов не сводились, как мы могли убедиться, к своего рода художественному творчеству и к желанию выступить в качестве свидетеля, но имели и другую, психологическую, функцию. Рассказчик остро переживает и объективирует конфронтацию с самим собой, как бы оказывается в положении зрителя, наблюдая за овладевшими им противоречивыми эмоциями и импульсами; и сны Каверина, помещенные в его автобиографии, и сны Пришвина, записанные в его дневнике (особенно «этажи леса»), имеют это качество.