Светлый фон

Под влиянием романов и в автобиографиях современников повествование о детских годах становится все более пространным, изобилующим подробностями. Еще одна черта, характерная для воспоминаний XVIII в., – их более ярко выраженная аналитичность: авторы осознанно стремятся к самопознанию, к поиску истоков своего «я», пытаясь, по словам Шатобриана, «дотянуться до юности», до поры своего детства и даже младенчества. В частности, Э. Гиббон ставит вопрос о самых первых проблесках разума и соотношении их с чувственными ощущениями ребенка, обращаясь к собственным воспоминаниям. «О новорожденном… можно утверждать лишь одно: “Он страдает, следовательно, чувствует”. В этом состоянии моего несовершенного бытия я все еще не осознавал себя и мир, мои глаза были открыты, но не могли видеть… разум, сия тайна и непостижимая энергия не обнаруживал своего присутствия… В течение моего первого года я оставался на ступени ниже громадной части животных тварей… Прошло по крайней мере три года, прежде чем я овладел тем, что составляет наши особенные привилегии – умение ходить и сознательно произносить отчетливые, ясные звуки. Тело развивается медленно, но разум – еще медленнее». Этот пассаж нельзя назвать типичным для жизнеописаний наших героев, мало кто из них был способен к таким сугубо научным наблюдениям над собой, но он, безусловно, характерен для общего умонастроения эпохи.

Приступая к осуществлению своего замысла – восстановлению первых воспоминаний о себе и собственных ощущениях, многие из них, как истинные дети своего века, критически оценивали возможность точно реконструировать события и впечатления, не привнеся в их трактовку более поздних знаний. Шатобриан мучается вопросом о том, какие из его воспоминаний действительно восходят к детству, а какие – плод позднейшего опыта[468]. Той же проблемой озабочен и Гиббон: «… природа ребенка так нежна, его клетки столь малы, что новые образы изгоняют из памяти первые впечатления. Без особого успеха я заставляю себя припомнить людей и события, которые должны были бы поразить меня. Перед моими глазами, однако, – лишь отдельные сценки детства… Но даже эта уверенность, быть может, обманчива и я просто повторяю то, о чем говорили позднее. Наши огорчения и радости, поступки и замыслы, относящиеся ко времени от рождения и до 10–12 лет, с нынешней нашей жизнью связаны весьма слабо. Рассказывать о жизни нам следовало бы, по здравому размышлению, лишь с отрочества»[469].

Рефлексируют авторы и над сверхзадачей исследования собственного «я». Для одних, подобно Шатобриану, – это воскрешение его неповторимого индивидуального мира, «мира, ведомого лишь мне одному», которое не должно подвергаться обобщению (выражаясь языком современной науки, это микроисторическое исследование уникального явления – человеческой личности). Для других же автобиографические изыскания ценны, поскольку позволяют делать умозаключения обо всем человеческом роде, то есть обобщать. И. В. Гёте говорил о своей автобиографии: «Отдельные факты, пересказанные мною, служат лишь для того, чтобы подтвердить общее наблюдение, более высокую правду… Любой факт нашей жизни ценен не тем, что он достоверен, а тем, что он что-то значит»[470].