Светлый фон

Голлербах в своей книге о Розанове указывал на другую причину: «Его тяготение к половой проблеме, по-видимому, не встречало сочувствия со стороны “домашних”. Он заговорил, однажды, о новой своей “половой статье” восторженно, с подъемом. “Гадость ты написал, больше ничего”, – сказала одна из его дочерей с гримасой. В. В. затрясся в беззвучном смехе. – “Вот так лет пять она будет твердить – ‘гадость, гадость’, а потом поймет и еще как поймет…” Дочери часто с ним спорили, одна из них нередко прибегала к истерике, как аргументу неопровержимому. Жена В. В. просто засыпала на этих беседах (от болезненной слабости, но и от скуки). Видимо, она была вне круга Розановских мыслей. Но он очень ценил ее, считал “нравственным гением”, заботился очень. Иногда бывал с ней резок. Один раз ответил ей грубовато на какой-то вопрос. Но когда она вышла из комнаты, вдруг всполошился: “знаете, я, кажется, мамочку мою обидел, – пойду попрошу прощения”, и шаркающей, семенящей своей походкой прошмыгнул в соседнюю комнату. Пошептался там, пришел назад, сияющий: “ну, вот, все хорошо”».

Но что ей, бедняжке, калеке, оставалось, как не примириться с мужем хотя бы на словах, что было делать, как не прощать его снова и снова? И что оставалось ему, когда они были так прочно связаны и стали действительно частью друг друга?

В этом смысле очень характерно еще одно из розановских свидетельств в письме отцу Павлу: «Ах, я пережил летом ужасное впечатление: мне нужен был “Семейный вопрос”, и я привез на дачу. Потрепанный старый экземпляр. Вечерело. Мамочка взяла, открыла, что-то поводить глазами по страницам (сидела у окна), – и вдруг, упав головой на книгу – зарыдала. Это было так страшно, так страшно. Вот эта минута понудила было (но не понудила) кинуть тех 3-х (4-х), забыть, отвернуться, никогда не вспоминать. Никто мне не скажет таких проповедей, как эти слезы. У мамочки есть тайна: говорить реки слов, не выговорив ни одного. Вообще она поразительна, и я недаром 20 лет за ней “шел”. Кто ее знает извне – ничего еще не знает».

Однако дочери так легко «блудного отца» не прощали. Чем взрослее они становились, тем неприятнее он делался им с его неприличными темами, скользкими взглядами, интимным шепотком, с его юными подружками по переписке – их ровесницами, и они открыто высказывали главе семьи свое презрение. В начале этой книги я приводил фрагмент из «Последних листьев», где В. В. вспоминал свою первую дочку, умершую в десятимесячном возрасте («Первая Надя была удивительна…»). Так вот этот «листок» кончался так: «Теперь все дети меня возненавидели (4 любимицы). Но та Надя меня любила»[98].