Во всяком случае, после того как обряд крещения был совершен, все о нем тут же и забыли. Только внук, вернувшись домой из Рузы, где все это произошло, кинулся ко мне с возгласом:
— Дед, меня крестили! Ты недоволен?
Невестка не однажды могла слышать ядовитые мои отклики об этом массовом нынешнем поветрии, об оголтелых христианах-неофитах, адептах, как говорил о них покойный Боря Слуцкий, злобно-христианского направления. Вот она и решила, что совершенный без моего ведома православный обряд вызовет сильное мое неудовольствие.
Но я, разумеется, никакого недовольства выражать не стал, сказал только, что сейчас ему думать об этом еще рано — вырастет и сам решит, надо ему это или не надо.
Сейчас нашему Мише двадцать лет, и, по-моему, плевать он хотел на оба эти обряда. (Что мне, кстати сказать, очень нравится.)
Что же касается меня, то на мою последующую жизнь совершенная надо мной по настоянию деда медицинская операция никакого влияния не оказала.
А могла ведь оказать!
Случись мне родиться всего на два-три года раньше да оказаться в плену или на территории, оккупированной немцами, эта маленькая недостача кусочка крайней плоти могла стоить мне жизни.
Впрочем, меня, наверно, и без этого вычислили бы.
Аркадий Тимофеевич Аверченко, когда его как-то спросили, не еврей ли он (ходят, мол, такие слухи), юмористически вздохнул:
— Опять раздеваться!
Мне, чтобы определили мою национальную принадлежность, даже и раздеваться бы не пришлось: сработало бы пресловутое сходство с Генри Киссинджером.
Но какие-то разговоры на эту щекотливую тему в моем детстве, помнится, были. Однажды отец рассказал при мне — мне было тогда лет, наверное, девять — такую душераздирающую историю. Служил в царской армии капельмейстером (как и мой отец) один известный музыкант «из евреев». (Даже фамилию его сейчас вдруг вспомнил: Чернецкий.) Был он гораздо старше отца, и заслуг (и музыкальных, и служебных) было у него тоже существенно больше. И дослужился он до генеральского чина. Во время Гражданской войны служил он уже в Красной Армии, и был с ним, в его музыкантской команде, его старший сын. И вышло так, что вся их часть попала в плен — то ли к петлюровцам, то ли к махновцам. Генерала — он был человек довольно известный — узнали и сразу от толпы других пленных отделили. А с толпой стали разбираться, выдергивая из нее евреев. И среди прочих — выдернули и генеральского сына.
Тот, натурально, стал доказывать, что никакой он не еврей. Но парня быстро освидетельствовали, уверились, что худшие подозрения полностью подтвердились, и тут же изготовились отправить его вместе со всеми прочими жидами в расход. И тогда, в приступе смертельного страха, он кинулся к отцу: