Казалось бы, эти тогдашние мои ощущения должны были внушить мне если не радость, так по крайней мере облегчение при мысли, что главный палач уже мертв. На деле же эта — ни на минуту меня не отпускающая, постоянно сверлящая мой мозг мысль — не только не принесла никакого облегчения, а наоборот, легла на мою душу еще новой, дополнительной, совсем уже невыносимой тяжестью.
Помню, в один из этих дней мы шли с женой по Тверскому бульвару. Навстречу шла женщина, таща за руку мальчонку лет четырех-пяти. Он отставал, не поспевал за ней, и она, в сердцах, прикрикнула на него:
— Ну что ты как неживой!
И моя жена вздохнула:
— Вот и мой тоже — как неживой.
Так оно и было. Я действительно был как неживой все эти Дни.
Какая-то странная тошнота поселилась у меня где-то в области сердца. Это была тошнота не физическая, а душевная. Поселилась и — не отпускала.
Мрачные мысли о будущем, страхи, связанные с мыслями о том, лучше или хуже Сталина окажутся его наследники, — все это куда-то ушло. Осталось только одно — страх смерти. Тот самый толстовский «арзамасский ужас». Он, бывало, и раньше на меня накатывал — на секунду-другую, но тут же уходил: жить с ним дольше нескольких секунд было бы невозможно.
А тут он был не таким острым, не таким невыносимым, но — долгим. Не отступал, не уходил: был постоянно со мною.
Эта противная тошнота, эта «тоска, как перед рвотой», с особенной силой нахлынула на меня в ночь после похорон.
Мы лежали с женой за шкафом, прижавшись друг к другу, как дети, напуганные грозой. И говорили — шепотом, чтобы не мешать засыпающим родителям, — о том, чем жили все эти долгие дни. Жена — уже не в первый раз, снова и снова — пыталась рассказать мне, как она еле унесла ноги с Трубной: у кого-то из ее товарищей по работе, с которыми она там оказалась, хватило ума дать деру до того, как началась ходынка. До нее, по-моему, так и не дошло, что она тоже могла бы оказаться среди тех, раздавленных, что осталась жива лишь по чистой случайности. Я клял ее за неосторожность: «Где была твоя голова! Какая холера тебя туда погнала!» Но за всем этим и у меня, и у нее стоял — Он. Не отпускающая нас мысль о Его смерти даже и тут была главной. И до жены — я знал, чувствовал это! — мысль, что она была на волоске от гибели, не доходила не по легкомыслию (или недомыслию), и не по недостатку воображения, а потому что была заслонена неотвязной мыслью об этой главной, всех нас касающейся всеобщей смерти.
В этих наших перешептываньях жена все время повторяла почему-то особенно поразившую ее фразу из последнего (или предпоследнего?) медицинского бюллетеня: «Поражение стволовой части мозга». И от этой фразы на меня опять повеяло жутью. Тут был и ужас перед тем, что рано или поздно (этого ведь не избежать!) вот так же когда-нибудь будет поражена стволовая часть и моего мозга. И мысль о том, что вот так же, как мозг Сталина, быть может, распадается, разлагается сейчас и «стволовая часть мозга» всего нашего государства.