Ощущением, что жизнь прожита, обусловлено обращение поэта к жанру мемуаров. С 1888 года Фет пишет и публикует свои воспоминания. Начинаются они с последних лет службы в уланском полку и знакомства с Тургеневым. Возможно, решение начать с военной службы, а не с детских лет было вызвано желанием сохранить цельность нового образа, писать историю не только поэта, но и камергера. Это многих разочаровало: Полонский писал, что ожидал от книги портретов не уланов, а тех по-настоящему интересных и культурно значимых людей, с которыми Фет был знаком. Разочаровали они и великого князя, также желавшего узнать больше о Фете-лирике, чем о его военной службе и деятельности фермера. Возможно, под влиянием этих упрёков Фет, доведя повествование до юбилея, на что ушло у него два тома, всё-таки обратился к началу жизни. Получилось трёхтомное сочинение, местами правдивое, местами уклончивое, изобилующее как ценными подробностями, деталями, так и умолчаниями, ошибками, субъективными суждениями, а иногда и сведением счетов. Портреты Погодина, Шевырева, Тургенева, Толстого, Боткина, массы других персонажей Фет стремился сделать объективными, подкрепляя их многочисленными письмами, адресованными ему. (У Толстого Фет просил разрешения на публикацию его писем и прочёл графу посвящённые ему фрагменты, использовав это как повод для визита в Ясную Поляну, во время которого пытался наставить нового ересиарха на путь истинный, напомнив, каким свободным от догматизма тот был в молодости). К некоторым знакомым мемуарист был до конца жизни пристрастен и безжалостен, как к Некрасову, о нечистоплотности которого как редактора и литератора никогда не поменял мнения; к некоторым снисходителен, как к Аполлону Григорьеву, о чьих загулах намеренно умалчивал.
Едва ли не ярче, чем приведёнными фактами и их объяснением, облик Фета рисуется самим изложением. Цепкая память на детали, поэтические подробности (так, описывая свой путь в Орденский полк, он вспоминает: «...дикие голуби, спугнутые нашим колокольчиком с ещё обнажённых придорожных ракит, с плеском улетали вперёд и снова садились на деревья. Через несколько минут мы их нагоняли, и они летели далее; и так на протяжении многих вёрст, пока птицы не догадывались, что им покойнее лететь от нас назад, чем вперёд»618) делают его воспоминания едва ли не лучшим его прозаическим сочинением.
И всё-таки старость его не была простым доживанием. Несмотря на нараставшую немощность, на ощущение, что все страницы книги жизни уже прочитаны, он не пресытился ею. Так, он очень откровенно писал о себе (в третьем лице) в том же рассказе «Вне моды»: «...Он оживлялся, когда ему случалось самому открыть какой-либо новый факт или перед ним являлся собеседник, будь это человек учёный или простолюдин, от которого он ожидал нового освещения давно знакомых предметов. Тут апатия его мгновенно исчезала, и карие глазки его светились огнём; он попадал в дорогую для него сферу новизны и, овладевши какою-либо новинкой, не ограничивался одним удовлетворением любопытства, а тотчас же старался отыскать новому факту надлежащее место в общем своём миросозерцании. Он радовался, когда факт, как бы мелок он ни был, служил новым подтверждением его миросозерцания, но нимало не смущался, когда в данную минуту не умел найти ему надлежащего места. Тогда он надеялся, что место это со временем найдётся, или приходил к окончательному убеждению, что это не его ума дело. Из этой двойственности отношений к жизни возникала и видимая двойственность его поступков. Только неизведанное, неиспытанное его увлекало. В этом увлечении он чувствовал свободу, тогда как перелистывание избитой книги жизни, несмотря на свою неизбежность, казалось ему нестерпимым рабством»619.