Светлый фон

И вдруг, по возвращении суда из совещательной комнаты, председатель суда объявляет приговор: «Все трое обвиняемых признаны по суду оправданными»… Поднялась суматоха, раздались аплодисменты. Стража расступилась, Илья оказался на свободе. Амалия судорожно вцепилась в него сбоку. В эту минуту один из членов суда подошел к Амалии и что-то шепнул ей на ухо. Он ей сказал: «Увезите как можно скорее вашего мужа за границу»…

Они вышли вместе с толпой на подъезд. Газеты потом писали, будто она вскочила с Ильей на извозчика и крикнула ему: «Извозчик, за границу!» В действительности этого не было. Амалия с Ильей, действительно, тут же сели на извозчика и уехали на Финляндский вокзал, где сели на первый же поезд, отходивший в Финляндию. Они выехали в Гельсингфорс, не останавливаясь отправились дальше в Або, из Або на пароходе в Стокгольм, из Стокгольма через Германию в Париж. Но все потом долго дразнили Амалию этим: «Извозчик, за границу!»

Все это прошло, как волшебная сцена. До сих пор не могу понять, почему власти допустили такую ошибку, выпустив Илью из здания суда. Уж во всяком случае, они могли с Ильей расправиться в административном порядке, отправив его в сибирскую ссылку. Позднее стало известно, что прокурор Павлов был в бешенстве от этого оправдания и сейчас же отдал приказание о пересмотре процесса. Судья, на ухо шепнувший Амалии, чтобы они как можно скорее уезжали за границу, знал, что делал. Очевидно, и Павлов не ожидал такого исхода, иначе он своевременно принял бы меры. Но было поздно – птица улетела. Мне остается только добавить, что вскоре после этого прокурор Павлов в Петербурге, около своего дома, был застрелен одним из наших товарищей. Партия давно уже его наметила.

Моя тюремная жизнь вошла в свои берега. Следствие по моему делу («принадлежность к Боевой организации») тянулось своим чередом – я в нем участия не принимал, отказавшись разговаривать с жандармами. Когда меня вызывали на допрос, я даже отказывался от поездок в жандармское управление. Удивительнее всего было то, что власти это терпели и не принимали против меня никаких мер принуждения.

Однообразие моей тюремной жизни было нарушено лишь одним эпизодом – тюремной голодовкой. Вспыхнула она, в сущности, по пустяковому поводу. Кое-кто из нетерпеливой молодежи стал уверять, что можно добиться ускорения следствия и разрешения общих прогулок в тюрьме, если начать общую голодовку.

В этом духе стали появляться записочки, которые заключенные потихоньку передавали друг другу и пересылали с уголовными, располагавшими в тюрьме обычно большими свободами, чем политические. Тюрьма заволновалась. Напрасно более серьезные и опытные из тюремных сидельцев доказывали, что затея голодовки ради ускорения следствия и разрешения общих прогулок заранее обречена на неудачу и что к такому страшному средству тюремной борьбы, как голодовка, можно прибегать лишь в самом крайнем случае. Молодежь горячилась и упорствовала. Я высказался решительно против голодовки и, насколько мог, старался доказать товарищам все безрассудство задуманного дела. Напрасно! Большинство было увлечено голодовкой как возможностью протеста и борьбы даже в тюремных условиях – и голодовка началась. А когда голодовка началась, к ней примкнули и ее противники. Это было нелогично, это было даже глупо, но это было понятно – иначе поступить было нельзя. Нельзя было оставаться равнодушным, когда твой сосед голодает и начал борьбу не только за свои права, но и за твои. Совесть этого допустить не может. Поэтому примкнул к голодовке и я, хотя и был глубоко убежден в ее нецелесообразности и даже бессмысленности.