Арестанты иронически называли их «самоходами». Еще бы: их, арестантов, силой и под конвоем ссылают в Сибирь, а эти чудаки – «самоходы» – сами добровольно в Сибирь едут!.. Между этими переселенцами и арестантами скоро устанавливалась связь. Обычно разговор начинался с расспросов: «Есть ли из такой-то губернии?» Почти всегда земляки находились – и начиналась дружеская беседа с расспросами, кто из какого уезда, какой волости, какой деревни… Относились к нам добродушно, с интересом. Некоторые из наших товарищей, политические, незаметно переводили разговор на политическую тему (от вопросов о земле так легко перейти к политике!) – и, как ни покажется это странным, иногда из окон арестантских вагонов часами лилась страстная революционная пропаганда, которую внимательно слушали крестьяне-переселенцы. Конвойная команда редко вмешивалась. И удивительно, что так продолжалось все время нашего пути – не только по России, но и по Сибири. Это была настоящая революция на колесах!
Что же касается нашей конвойной команды, то сначала каждая команда обращалась с арестантами очень строго и нас заставляли сидеть в вагоне каждого на своем месте, но постепенно становилось свободнее – мы могли переходить с места на место, вместе пить чай и закусывать и даже петь революционные песни (но не на остановках). Конвойные даже сами с интересом пускались в разговоры с нами – ведь это были те же русские крестьяне, вынужденные отбывать обязательную военную службу.
Известно, как в русском народе относились к арестантам, в особенности к каторжанам, – их называли не иначе как «несчастненькими». Ведь «от сумы и от тюрьмы не зарекайся», говорит русская пословица, в тюрьму может попасть каждый. Отсюда сочувствие к арестантам, которое выражается в том, что через конвой прохожие передают арестантам хлеб, подают медные деньги. Это старая русская традиция, старый русский обычай, который не решались нарушать и конвойные.
Помню, как мы приехали в Вятку. Было холодное утро. Таявший снег образовал на улицах невероятную грязь. С нашими мешками на плечах мы должны были под конвоем от товарной железнодорожной станции пройти через весь город расстояние в несколько верст. Это было трудно. Ноги расползались в грязи, доходившей до щиколотки, спина ныла от тяжести, конвойные все время на нас кричали, осыпая самыми грубыми ругательствами, – очевидно, для того, чтобы влить в нас энергию.
Впереди, как всегда в таких случаях, шли каторжане, гремя цепями. Я шел тоже в первом ряду – по опыту я уже знал, что в первом ряду идти всего удобнее. Партия наша, вероятно, представляла тяжелое, а может быть, и страшное зрелище – грязные, оборванные люди, обросшие бородами, в арестантских халатах, в тяжелых кандалах. По бокам и впереди партии шли вооруженные винтовками и с обнаженными саблями конвойные в черных шинелях. Прохожие останавливались и провожали нас сочувственными взглядами. Я был единственным впереди, среди арестантских халатов, человеком в своем собственном черном штатском пальто, в шляпе, в очках – и чувствовал, что привлекаю к себе внимание. И мне нисколько не было стыдно – наоборот, я чувствовал себя как на революционной демонстрации и шел с высоко поднятой головой. Какая-то старушка отделилась от тротуара, вышла на мостовую в грязь, дрожащей рукой протянула мне медную копейку и, с умилением глядя на меня, сказала: «Вот, возьми, Христа ради, милый человек!» – и при этом перекрестилась. Я с глубоким чувством взял эту копейку и потом хранил ее при себе, как святыню, в течение нескольких лет. Где-то потом она затерялась, о чем я до сих пор жалею.