С Люсей-маленькой и поменялась мама – на Щипке было две десятиметровых смежных комнаты и не было тети Люси-большой с ее деспотичным характером.
Итак, вечером 28 декабря состоялся наш переезд на Щипок. Переезжали на полуторном грузовике. Мама с нами сидела в кабине, а папа с Лёвушкой Горнунгом, помогавшим при переезде, в кузове вместе с вещами.
Как только Андрей оказался в комнате, он взобрался на широкий подоконник и что-то запел. Ему нравилось, что в пустой комнате голос звучит лучше, чем в заставленной, и, пока родители перетаскивали вещи, он исполнил весь свой репертуар.
Андреева кроватка с сеткой и плетеная корзина, куда укладывали меня, были установлены в дальней из двух комнат, окна которой выходили в небольшой внутренний, так называемый «задний», двор. Эта комната была немного светлее и суше первой, окно которой упиралось в кирпичную стену соседней части дома. Может быть, снимая «Ностальгию», Андрей вспомнил именно это окно, окно без перспективы, окно безнадежности?
Но в детстве такие мысли не приходили нам в голову. Эти две комнатки стали нашим отчим домом, нашим убежищем, нашей норой. Как всякое жилище, наше тоже имело свой запах. Пахло сыростью, химическим заводом, книгами.
Книг было много. Папа, уходя, забрал только свои самые любимые. У нас остались тома «Жизни животных» Брэма с цветными картинками, которые прикрывались папиросной бумагой, собрание сочинений Пушкина – приложение к «Огоньку» юбилейного 1937 года, на грубой, почти оберточной бумаге, но зато с изображением памятника Пушкину на обложке. Позже в этом собрании я натолкнулась на том с «Гавриилиадой», и Андрей, узнав об этом, завладел томом и утащил его из дома к приятелям, где тот и сгинул.
Много книг пропало во время войны, когда поселившиеся у нас на время пожарные делали из них самокрутки. А Брэма продала мамина приятельница, надзиравшая за квартирой, пока мы были в эвакуации.
Из книг помню еще разрозненные экземпляры «Интернациональной литературы», папины «Сказки Гауфа» с картинками, «Историю одной вражды» с портретами Достоевского и Тургенева, каталог выставки художника Петра Кончаловского[123].
В нем меня многое удивляло. Кончаловский изображал какой-то совсем другой, не похожий на наш, мир – изобильные натюрморты, дачные веранды с охапками сирени, испанских пионеров – крепких, веселых подростков, освещенных ярким солнцем. Макушки берез, написанные на фоне синего ветреного неба, назывались «Макуши берез». В этом названии уже было превосходство художника, ведь я говорила просто – «макушки». Был в каталоге портрет девочки, которая горестно смотрела на своих многочисленных кукол. «Что мне с вами делать?» – гласила подпись. Дальше шел портрет мальчика. Отставив правую ногу, он держал в одной руке охотничий рог, а в другой ружье. «Андрон Михалков». Запомнилось это необычное имя и ощущение какой-то другой, незнакомой жизни, где присутствовали уверенность в себе и благополучие. Конечно, детские впечатления были мною забыты, но когда Андрей году в шестьдесят третьем познакомил меня с Андроном Михалковым-Кончаловским, я вспомнила, как когда-то, сидя в полутемной комнате, где пахло сыростью и заводом, подолгу рассматривала его детский портрет.