В других партиях до революции не состоял.
Лист обрывался.
Я разгладил листок, распрямил складки, повторил про себя: английский, французский, немецкий — не мало! — и вдруг подумал об археологе, который по черепкам и осколкам пытается восстановить и представить исчезнувшую цивилизацию.
Я тоже был археолог, и хотя мой объект не так удален в прошлое, но время основательно стерло его облик.
Нет, не стерло! Найден архив, картины — это самое главное!
Нить не оборвалась. Я все же возвращаю художника из забвения...
Еще одна фотография — твердый, пожелтевший картонный квадратик, не нынешний массовый ширпотреб, а нечто конкурентное искусству: виньетка, рамочка, золотой ободок.
Поворачиваю фотографию, пытаюсь прочесть надпись, сделанную Калужниным: «Вечер у... Нанелей (2?!) — фамилию не разобрать.
«Вечер у Напелей» — не лучше.
Нет, не понять, у кого же вечер?!
Ниже четко: «Двадцать пять лет творческой деятельности Михаила Кузмина. 25 сентября 1925 года».
Разглядываю снимок. Большой групповой портрет. Четыре ряда позирующих фотографу — типичная композиция тех лет. Верхние стоят, средние сидят, нижние полулежат на ковре. Крайние слева и справа привалились на локти, вытянув ноги к кулисам ателье.
Теперь таких поз не встретишь, разве на экскурсиях у памятных мест, да и то там все сбиты в кучу, стоят в нетерпеливом ожидании, когда эксперимент фотографа кончится.
Кузмина легко узнаю — он в центре. Очень похож на известный портрет Сомова, с тем же зачесом и пробором-лысиной. Черный костюм, белый платочек в клапане, руки торжественно переплетены на груди. Как говорится, себе цену знает.
Кузмин — словно мишень. Взгляды снимающихся с обеих сторон — на него. Любимец Фаустова, поэт-символист.
Книгу «Форель разбивает лед» Фаустов не только самозабвенно любил, но, что редко, даже не давал мне в руки, читал сам, закатывая глаза, наслаждаясь словом. Я знаю, Кузмин — это гениально, это рядом с Блоком и Ахматовой.
Фаустов — как Крез, он постоянно одаривал меня лучшими строками из Кузмина. Я уже помню не один отрывок.