Теперь можно было помыслить и о собственной жизни. Было хорошее детство, гимназия в Саратове, учеба в Москве, Леонид Пастернак, Илья Машков, Петр Кончаловский — мастера-то какие! Затем Тверь, друзья Михаил Соколов и Софронова Тоня, их судьбы тоже не легче.
А какие бывали споры! Есенин, Ахматова, Кузмин, Введенский, Вагинов, Клюев — все это было, было.
И успех был. И Терновец. И ужас тридцать восьмого.
Живопись, живопись, такой путь ты выбрал себе!
Василий Павлович снова нашарил блокнот, открыл пустую страницу. Пусть знают и это...
И он слабой рукой стал рисовать буквы — фамилию товарища по «Кругу»: «Надгробие поручить скульптору Науму Могилевскому».
А ниже неровными штрихами вычертил плиту-камень с собственным профилем, четыре черточки, тире и еще четыре, что должно было означать годы прожитой жизни от его рождения и до его смерти:
1890—1967
1890—1967Месяц смерти он решил не указывать. Приближался май. Кто знает, может, ему удастся прожить до лета...
———
———
Выставка Василия Калужнина открылась в феврале 1986 года в залах Дома писателя в Ленинграде, а спустя год, в мае 1987 года — в Доме-музее Достоевского.
Я листаю книги отзывов, вспоминаю многие разговоры и невольно раздумываю о Художнике.
Вот киевский искусствовед И. Дыченко: «Так хочется возопить: еще! Дайте вглядеться в этого чудного и расчудного художника, разорвать заговор молчания, причаститься его красоты и небывалости в смысле тонких эмоций, которые он предпочел вещественной красоте. Живопись его мне видится (и слышится) в ореоле какого-то тревожного шума, рокота, бормотания, но без декадентских ноток. Калужнин абсолютно чист, у него ничего нет от символического минора. Скорее он акмеист в живописи, его интересуют сияющие вершины, холод внезапного, как бы растворяющегося в зыбком, лучезарном пространстве реалии города, интерьера, предмета. Его трамвайная линия сродни птичьим следам на снегу. Темная живопись создана так, что словно бы просветляется на наших глазах: он художник света, и в этом смысле его Петербург принадлежит больше Пушкину, чем Достоевскому.
Смещение каменной плоти домов с ветром (вьюга!), свинцовая немота обезлюдевшего города, эрмитажные гробы с упрятанной цветописью — схима блокады, переданная с такой сдержанной страстью, что поневоле зрение твое обостряется, как от сидения в камере, где пытают без пытки: тишиной и теменью.
Калужнин — романтик в самом горьком осознании этого слова. Его «Пьяный корабль» метался среди сухогрузов, наполненных зерном без всхожести, деловито пыхтевших под бременем изопродукции во вкусе завхозов и «баб с прицепами» (им бы беляши продавать!).