Я провел полдня в поисках хоть какого-нибудь человека, которому мог бы дать интервью о том, что ни при какой погоде никаким председателем комитета по контролю за КГБ я не буду – Фатима брать интервью категорически отказалась, как и все русские журналисты, в том числе и из «Курантов». С трудом нашел ИМЯ Батчана – корреспондента «Голоса Америки» и объяснил, что сегодня еще непонятно, чем далее будет заниматься КГБ, может, он станет похож на ЦРУ и будет занят только разведкой, но я в этом ничего не понимаю. Если КГБ по-прежнему будет занят слежкой за всей страной, проконтролировать 300 генералов КГБ я не смогу, а быть их ширмой мне неинтересно. Но им была нужна ширма, а потому этот комитет пару раз собрался. Меня туда звали, но я ни разу не пришел, и комитет благополучно сдох.
На следующий день вернулся из Фороса Горбачев. Уже не помню почему был гигантский митинг на Манежной площади. Горбачев говорил о том, что теперь реакция уничтожена, наступит подлинная демократия. После своей речи он подошел к нам, склонился перед Еленой Георгиевной, она поцеловала его в лоб. Мы стояли где-то на трибуне, хотя, по-моему, ни я, ни она выступать не собирались.
Но Елена Георгиевна все реже бывала в Москве, я в Бостоне был у них всего один раз (жил у Тани Янкелевич) и постепенно возникали разъединяющие нас люди и события.
У меня были серьезные основания плохо относиться к Юре Самодурову, директору Сахаровского музея. С помощью Елены Георгиевны (она его кому-то порекомендовала в Академии) его ненадолго сделали директором Геологического музея на Манежной площади. Заместителем его считался членкор Академии Владимир Ильич Жегалло – крупный ученый и очень хороший человек. «Гласность» громили каждый год, но я, продавая очередную картину из своей коллекции, ее восстанавливал. Мне Владимир Ильич предложил в 1993 году, после разгрома на Поварской, и, соответственно, – потери нами офиса, сдать помещение в их институте. Мы договорились. Для «Гласности» выбрали одну, но очень большую комнату, и тут Юра сказал: «Нет-нет, я не диссидент, я музейщик! Меня снимут, если я сдам вам комнату». Мы нашли что-то другое, его выгнали и без того, Боннэр я пытался пристыдить: «Елена Георгиевна, кого вы держите теперь в музее Сахарова?» Но она считала, что никого лучше найти не сможет.
У меня было довольно четкое представление – по-моему, я описал его в 2000 году в журнале «Индекс», когда был в Бостоне и в Вашингтоне, что нечего держать в музее Сахарова ораву тунеядцев – ведь было известно, как трудно Елене Георгиевне достаются деньги на его содержание. У Сахаровского музея высокая репутация, под его эгидой были возможны какие-то проекты и получение грантов, а не пожертвований, притом без всякой деятельности – при Самодурове именно это и происходило. К тому же, что еще важнее, в Москве, в результате полного бездействия не было ни одной влиятельной, реально действующей правозащитной организации. Почему-то Сергея Ковалева – председателя правления – это устраивало. Меня звал в члены правления Гена Жаворонков, чтобы навести порядок, придать музею хоть какой-то смысл и начать практическую работу, но еще и на эту борьбу сил не хватало. Я возмущался, когда жулик Березовский предложил Елене Георгиевне деньги (и активно это пропагандировал). Деньги Березовского (музеем не полученные) были прямо связаны с организацией второй войны в Чечне, все это было отвратительно и развращающе действовало на других: в результате на «Общем действии» (еженедельной встрече руководителей правозащитных организаций) помощники Льва Пономарева начали говорить, что «деньги не пахнут». А ведь в это время было довольно много уголовников, создававших фонды помощи заключенным, чтобы таким образом передавать деньги из воровских касс в зоны. И некоторые правозащитники с ними сотрудничали, получая процент, и эту фразу – «деньги не пахнут» – я услышал как раз в Сахаровском центре. Я написал в статье, что у традиционных бутербродов в музее острый привкус чеченской и русской крови.