Огромное большинство берлинских русских жило в собственном замкнутом мире, мало соприкасаясь с жизнью Германии. У русских была не только собственная пресса, но и собственные кафе и магазины. Как язвительно заметил Лев Лунц, сосед Ходасевича по ДИСКу и близкий приятель Берберовой, появившийся в Берлине летом 1923, чтобы практически сразу же отправиться в санаторий, из которого он уже не вернулся, “единственный представитель германской нации, с которым эмигрант имеет дело – это квартирная хозяйка”[518]. В меньшей степени это относилось к “буржуям”, которых род их занятий естественно вводил в интернациональные торговые и биржевые круги. Но русские интеллигенты – и, что всего важнее, русские писатели – почти не были связаны с немецкой культурной средой. Это относилось и к тем, кто хорошо владел немецким языком, а Ходасевич к их числу не принадлежал.
Первая встреча Ходасевича с эмиграцией была недружественной. Письмо Борису Диатроптову, посланное 9 июля 1922-го из Берлина, – лучшее тому свидетельство:
Живем в пансионе, набитом зоологическими эмигрантами: не эсерами какими-нибудь, а покрепче: настоящими толстобрюхими хамами. О, Борис, милый, клянусь: Вы бы здесь целыми днями пели интернационал. Чувствую, что не нынче-завтра взыграет во мне коммунизм. Вы представить себе не можете эту сволочь: бездельники, убежденные, принципиальные, обросшие 80-пудовыми супругами и невероятным количеством 100-пудовых дочек, изнывающих от безделья, тряпок и тщетной ловли женихов. Тщетной, ибо вся “подходящая” молодежь застряла в Турции и Болгарии, у Врангеля, – а немногие здешние не женятся, ибо “без средств”. – У барышень психология недоразвившихся блядей, мамаши – “мамаши”, папаши – прохвосты, необычайно солидные. Мечтают об одном: вешать большевиков. На меньшее не согласны. Грешный человек: уж если оставить сантименты – я бы их самих – к стенке. Одно утешение: все это сгниет и вымрет здесь, навоняв своим разложением на всю Европу. Впрочем, здесь уж не так-то мирно, и может случиться, что кое-кто поторопит их либо со смертью, либо с отъездом – уж не знаю куда. Я бы не прочь. Здесь я видел коммунистическую манифестацию, гораздо более внушительную, чем того хотелось моим соседям по пансиону[519].
Живем в пансионе, набитом зоологическими эмигрантами: не эсерами какими-нибудь, а покрепче: настоящими толстобрюхими хамами. О, Борис, милый, клянусь: Вы бы здесь целыми днями пели интернационал. Чувствую, что не нынче-завтра взыграет во мне коммунизм. Вы представить себе не можете эту сволочь: бездельники, убежденные, принципиальные, обросшие 80-пудовыми супругами и невероятным количеством 100-пудовых дочек, изнывающих от безделья, тряпок и тщетной ловли женихов. Тщетной, ибо вся “подходящая” молодежь застряла в Турции и Болгарии, у Врангеля, – а немногие здешние не женятся, ибо “без средств”. – У барышень психология недоразвившихся блядей, мамаши – “мамаши”, папаши – прохвосты, необычайно солидные. Мечтают об одном: