Разрушив движение и вернувшись к простоте жеста, Нижинский вернул танцу выразительность. Вся угловатость и неуклюжесть его хореографии сохраняет чувство. Движение заключает его в себя, охватывает его, с помощью беспрерывных изменений направления он блокирует любой возможный выход… Тело больше не путь к побегу для души, напротив, оно собирается, чтобы вместить в себя душу… Хореография Фокина была настолько лишена выразительности, что для того, чтобы показать зрителю перемену настроения, исполнители вынуждены были прибегать к помощи мимики — хмуриться или улыбаться. Это приходилось добавлять и накладывать на жесты, что уже служило доказательством их бесполезности. Иными словами, мимика служила дополнением, заимствованным из другой области, с тем чтобы помочь бедной в своих средствах хореографии. Но в хореографии Нижинского лицо не играет своей независимой роли, это продолжение тела, своего рода цветок. Нижинский заставил само тело говорить. Оно движется только как целое, и его речь выражается во внезапных прыжках с открытыми руками, в пробежках в сторону с согнутыми коленями и головой, лежащей на плече. На первый взгляд такая хореография кажется менее изобретательной, не такой разнообразной, менее интеллектуальной. Но однако, со всеми своими массовыми перестановками, внезапными поворотами, замиранием на месте только для того, чтобы тотчас же задрожать, это говорит в тысячу раз больше, чем многоречивая легковесная очаровательная болтовня Фокина. Язык Нижинского значительно более детальный, он ничему не позволяет пройти мимо; он проникает во все уголки. Никаких иллюстраций речи, ни пируэтов, ни эллиптических аллюзий. Танцор больше не зависит от хрупкого преходящего вдохновения. Он больше не летит, легко скользя по окружающему миру, он падает со всей силой своего веса, оставляя след от своего падения. Так как он больше не следит за тем, чтобы один жест перетекал в другой, и не обдумывает взаимосвязь исполняемых движений с последующими, он не оставляет ничего своего в резерве для перемещения.
Если бы мы не ассоциировали грацию с симметрией и арабесками, мы нашли бы ее в «Весне священной» повсюду — в головах, повернутых в профиль, контрастирующих с телами в анфас, в локтях, прижатых к талии, в горизонтальных предплечьях, в застывших открытых руках, в волнообразных вибрациях, пробегающих по телам танцоров с головы до ног, в маленькой таинственной процессии погруженных в раздумье девушек во второй сцене. Мы находим это даже в танце Избранницы, в ее быстрых, неловких движениях, в ее смятении, в ее полном ужаса ожидании, в ее напряженной манере держаться, в руке, окостенело воздетой над головой к небесам как призыв о помощи, в угрозе и самозащите…