Точно такие же меры были приняты по московской указке во всех странах «народной демократии». Это была совершенно откровенная, ничем не закамуфлированная — напротив, торжествующе демонстративная — месть: и в Москве, и в Париже хорошо понимали, что без финансовой поддержки, поступающей из-за железного занавеса, долго выдержать газета не сможет. Однако же она стойко держалась еще почти четыре года, мучительно пытаясь выжить. И в 1972 году перестала существовать: Суслов и его компания своего добились — в сущности, если выстроить причинно-следственную и хронологическую цепочку, главным образом из-за своей, поистине зоологической, ненависти к Лиле Брик. Никакой другой причины озлобленности по ничтожному (с точки зрения большой политики) поводу и приведшей к скандалу в семье «братских» компартий просто быть не могло.
И все же, если быть исторически более точным, не только Лиля была тому причиной. Вторжение советских танков в Чехословакию заставило вздрогнуть (увы, ненадолго) даже самых верных из верных. С глаз европейских интеллигентов — главных клакеров Москвы — наконец-то стала сползать пелена. Вождь французской компартии, беспреклословно дисциплинированный Вальдек Роше, даже и он отважился выразить свое недовольство. «Братские» партии, вечно верные «прогрессивные» западные интеллигенты — тем более. Об Арагонах нечего и говорить. Они опасались, что их позиция отразится на положении Лили. Опасались не зря. Но Лиля, обретя второе дыхание, не хотела быть никому помехой: положение заложницы тяготило и унижало ее, а сдержанность Арагонов все равно никому на пользу не шла.
Несмотря на последствия публикации статей Эльзы для газеты и лично для Арагонов (ни о каких поездках в Москву, разумеется, уже не могло быть и речи), Воронцовская команда на этом не успокоилась. Печатную борьбу продолжал теперь с поистине фанатичной злобой один Колосков, имея за спиной мощную поддержку всего сусловского ареопага. Главного они добились: музей в Гендриковом перестал существовать. Эйфория победы привела к перемене тактики: надо было затаиться и приступить к перегруппировке сил.
Возня шла теперь главным образом «под ковром», и не ощущать ее Лиля, чей внутренний сейсмограф чутко улавливал любые колебания «почвы», конечно же не могла. Так что, пусть даже только на время, вздохнуть свободно ей не светило. «Мне очень, очень плохо», — признавалась Лиля в письме Эльзе.
И все же в любой ситуации, даже самой печальной, она, как и прежде, не могла не остаться самою собой. «При Люд<миле> Влад<имировне> кто-то сказал, — сообщала Лиля сестре в другом письме, — что видел меня в Большом и что я была прелестна и чудно одета — вся в серебре — сапожки, костюм. Она позеленела от злости. Она была уверена, что со мной покончено, что я мокрое место. Буду теперь наряжаться, как елка. Элик, помоги мне в этом. Буду ходить на все премьеры. Мать вашу так-то…»