Я могу только консервировать – руины воспоминаний, руины дружбы, своего ученичества и родства. Только раскладывать этими беспомощными словами обломки человека, которого я люблю, сохраняя их от окончательного распада. Но я надеюсь, что если и не в нашем ограниченном мире физической правды, то хотя бы где-то в умозрительном, воображаемом пространстве, необходимость которого мне диктует чувство потери, – существует святая земля, куда он мог ранним вечером 11 апреля стремительно переехать – единый, цельный, такой, каким был, – и если бы я мог передать ему на ту сторону даже не записку, написанную кривым от волнения почерком, нет, одно-единственное ощущение, которым разрешено просигналить сквозь смерть, сквозь отступившую глину со страшного поля, – это была бы благодарность.
* * *
Шура считал, что главное в тексте – это сочинить финал.
Создать крепкую композицию, чтобы были соображение, метафора, но, главное – финал. И если он уже случился, то надо вовремя остановиться.
Но в то же время Шура считал, что всякому принципу нужно уметь подчиняться, чтобы однажды его опрокинуть. Так что видите, дорогой Шура, я сделал финал – такой, как вам нравится, как вы учили меня, и я научился, – но теперь пора отбросить правила, и я продолжаю говорить с вами.
Видите ли, мне невыносимо, что вы сделались героем этого текста, набором букв, слов, количеством знаков, объектом для применения разных литературных красивостей, да, всё как мы любим, но только не в этот раз, и не про вас, – вы герой, а должны быть читателем и редактором, обсуждая со мной то, что у меня получилось, и одновременно везде, сразу и в квартире с фикусом, и в редакции “Русской жизни” под утро, и в бывшей свербеевской и уже бывшей вашей усадьбе. И все-таки, пока я продолжаю писать, я продолжаю говорить с вами, и гудит поезд, и Никола невовремя выпускает собак.
И я готов болтать что угодно, добавлять какие угодно мелочи, помните, как мы чуть не взялись с вами редактировать молодежный журнал для банкира, помните, как мы долго шли снежной ночью мимо храма на Гороховом поле после моего дня рождения, помните, как сидели у телевизора 11 сентября 2001 года, как собирались поехать в Жерехово, но вы умерли и не смогли.
Я хочу вспоминать дальше, пусть это будет безразмерное сочинение, и я найду еще много цитат из нашей с вами переписки, чтобы вы говорили, чтобы вы не заканчивались внезапным обрывом в солнечную пустоту, как та аллея из уничтоженного имения, где вас отпели.
Но Александр Александрович Тимофеевский, Шура – любимый, неуязвимо продолженный в бесконечность, по его собственной вере, – не слушает это мое отчаянное бормотание, и, мягко улыбаясь, как и всегда, садится вместо меня за компьютер и медленно печатает одним пальцем, в последний раз помогая мне создать финал.