Робб: «Вы провели с ней ночь, не так ли?»
РоббОппенгеймер: «Да».
ОппенгеймерРобб: «Вы считаете это совместимым с режимом секретности?»
РоббОппенгеймер: «По правде говоря… Не спорю — это была плохая практика».
ОппенгеймерРобб: «Вам не кажется, что, если она действительно была такой же коммунисткой, как те, кого вы здесь описывали или о которых говорили сегодня утром, это ставило вас в затруднительное положение?»
РоббОппенгеймер: «Но она ей не была».
ОппенгеймерРобб: «Откуда вы могли это знать?»
РоббОппенгеймер: «Я ее хорошо изучил».
ОппенгеймерПройдя через унизительную процедуру дачи показаний о любовной связи с Тэтлок, продолжавшейся после трех лет брака с Китти, Роберту пришлось отвечать на вопросы о друзьях любовницы, объясняя, кто из них был коммунистом, а кто простым попутчиком. Подобные вопросы ни на шаг не продвигали дознание к поставленной цели, однако задавали их неспроста. Шел 1954 год, пик периода маккартизма. Бывших коммунистов, попутчиков и левых активистов вызывали на заседания комитетов конгресса и требовали от них назвать имена соратников — это был главный ход в политической игре приспешников Маккарти. Людям, выросшим в культуре презрения к «стукачам», иудам, такие испытания причиняли жуткие унижения, а потому главной задачей таких судилищ стало разрушение нравственной цельности обвиняемых.
Оппенгеймер назвал несколько имен. Доктор Томас Аддис, возможно, был близок к партии, но был ли он членом КП, Роберт не знал. Шевалье был попутчиком. Кеннет Мэй, Джон Питмен, Обри Гроссман и Эдит Арнстейн были коммунистами. Прекрасно понимая, что судилище затеяно с целью его унижения, Оппенгеймер язвительно спросил: «Список не маловат?» Как не раз бывало раньше, он не открыл ничего нового. Безжалостная долбежка подтачивала силы. Роберт начал реагировать, не думая — «как солдат на поле боя», позже скажет он репортеру: «Происходят или могут произойти столько событий, что ни о чем, кроме ближайшего шага, думать просто некогда. Все как в бою, а это был настоящий бой. Я почти потерял ощущение собственного “я”».
Много лет спустя Гаррисон будет вспоминать о настроении Оппенгеймера в эти дни мучений: «С самого начала его охватило уныние. <…> Атмосфера эпохи давила на всех, но на Оппенгеймера особенно…»