Когда он пожимал руку, я сразу припомнил его слова про Эльбу, и мое рукопожатие перешло в крепкое объятие. Психологи, возможно, определили бы, что я подвержен так называемому "стокгольмскому синдрому", но я в этот момент обнимал не столько своего тюремщика, сколько добросердечного ветерана войны, который когда-то питал хорошие чувства к американцам.
Я повернулся, мы с надзирателем пошли к дверям и затем молча по коридорам в комнату для свиданий, где оставались Руфь, Комз и Сергадеев с неизвестным мне мужчиной.
Полковник сообщил, в какое время по утрам я должен буду звонить ему, мы попрощались за руку. Потом я взял свои вещи и снова в сопровождении надзирателя, на этот раз втроем — Руфь, Комз и я — мы прошли коридорами, спустились по лестнице, подошли к застекленной будке у ворот. Ощущение свободы переполняло меня: мне хотелось взлететь!
— Ты свободен пока лишь наполовину, — прошептала мне Руфь, разгадав овладевшие мной чувства и понимая их преждевременность. — Сейчас начинается вторая часть, не менее, если не более, трудная. Не забывай, тебя как бы похитили, и ты остаешься заложником.
Когда мы переступили порог тюрьмы и во дворе нас окутал прохладный ночной воздух, какие-то фотографы-кэгэбисты начали снимать нас. Я подумал сначала, что это американские репортеры, но Руфь заслонила меня. Она знала, что советская милиция перегородила улицу и не пускает сюда ни одного представителя прессы. Вынув из сумки фотоаппарат, она тоже стала делать снимки непрошенных фотографов, ослепляя их вспышками.
Не желая лишних осложнений, Комз поспешил усадить нас в свой блестящий черный "кадиллак". Когда водитель завел мотор, я посмотрел на свои часы. Было 8.47 вечера.
* * *
Напряжение последних двух недель стало спадать. Разом исчезла апатия, охватившая меня в тюрьме. Больше всего мне хотелось сейчас выпрыгнуть из машины и отпраздновать свое освобождение с американскими и западными журналистами, собравшимися в конце улицы. Я им был во многом обязан: они не давали заглохнуть сообщениям о моем положении, поддерживали Руфь. Все они так или иначе сыграли немалую роль в том, что я сейчас находился вне стен Лефортова.
Когда наш лимузин с американским флажком на правом крыле проезжал мимо того места, дальше которого им не разрешали пройти, журналисты издали приветственный клич. Милиционеры и люди в штатском молча взирали на них.
Потом мы все-таки остановились, я выскочил из машины и, с трудом собравшись с мыслями, стал объяснять коллегам — сначала по-английски, потом по-французски, для телекомментатора из Парижа, — условия своего освобождения, не забыв выразить благодарность Горбачеву и Рейгану за их добрую волю и здравый смысл. Одновремнно я заметил, что еще не нахожусь полностью на свободе: "Просто я сменил плохую гостиницу на лучшую…"