Светлый фон

Орловский-Блюминг снова посмотрел на меня, на этот раз внимательнее. В его глазах мелькнул интерес. Холодный, этакий «вивисекторский» интерес.

— Боеспособности… Что ж, завтра разберёмся. А пока…

Он повернулся к Тихону Петровичу.

— Избу атамана, сотник, подготовь мне — там уже, видать, всякая живность заразная обжилась на время вашего прошлого начальника. Канцелярию развернём там. И людям моим организуй место. Я думаю, в избе есаула. Завтра утром — общий смотр. Буду проверять списки, оружие и… — он снова брезгливо оглядел двор, — … соответствие государевой службе.

Тихон Петрович утвердительно кивнул:

— Будет сделано.

* * *

Нежданно пришли новые времена. Времена бумаги, печатей и холодного московского высокомерия. И что-то мне подсказывало, что эта угроза пострашнее татарской сабли. С татарином можно договориться сталью. А как договариваться с человеком, которому ты должен подчиняться и у него вместо сердца — чернильница?

— Ну, Семён, — тихо сказал подошедший сзади Остап, сплёвывая. — Похоже, закончилась наша вольница. Приехало начальство. Теперь не жизнь будет, а сплошной строевой смотр.

— Посмотрим, Остап, — ответил я, глядя на закрывающуюся дверь избы сотника, за которой скрылся Филипп Карлович, Тихон Петрович и Максим Трофимович. — Любую проверку можно пройти. Главное — правильно подготовить отчётность.

Но на душе скребли кошки. Этот Орловский-Блюминг был системным игроком. И он пришёл играть на своём поле, но нашими фигурами.

* * *

Утро началось не с петухов и даже не с привычного запаха дыма и навоза, а с нервной дрожи, пронизывающей весь острог. Так бывает в офисе перед приездом генерального директора из головного, когда секретарши судорожно прячут недоеденные шоколадки, а менеджеры среднего звена симулируют бурную деятельность, перекладывая бумаги из стопки «А» в стопку «Б».

Здесь, в XVII веке, вместо перекладывания бумаг торопливо чистили пищали, поправляли пики и латали сбрую, а вместо шоколадок рассовывали мутную брагу по самым тёмным углам.

Филипп Карлович Орловский-Блюминг готовился к общему смотру. Однако в нём участвовала только наша сотня. Вчера на совещании Максиму Трофимовичу был отдан приказ: по поручению государеву подготовить и взять свою сотню и сегодня рано утром отправиться на юг для берегового сторожевого дела — времена там стояли неспокойные.

И вот мы стояли на плацу уже битый час. Было немного облачно, но пот всё равно тёк по спинам, мошкара жрала немилосердно. Однако, строй не шелохнулся. По крайней мере, мой строй.

Мой «лысый десяток» выделялся на общем фоне как иномарка на парковке «Жигулей». Мои парни стояли ровно, плечом к плечу, сверкая на солнце гладко выбритыми черепами. Рубахи чистые (насколько это возможно в полевых условиях), оружие смазано, взгляды прямые. Никакого похмельного амбре, никакой расхлябанности. Мы были «витриной» эффективности.

Остальная сотня представляла собой печальное зрелище. Пёстрая толпа в разномастных кафтанах, кто-то в шлеме набекрень (те, у кого он вообще был), у кого-то сабля ржавая, кто-то чешется каждые пять секунд.

Наконец, двери избы московского гостя распахнулись.

Орловский-Блюминг вышел на крыльцо. Он не спешил, наслаждался моментом. Одет он был безупречно — для паркета в Лувре, но не для пыльного двора пограничного острога. Бархатный кафтан вишнёвого цвета, белый кружевной ворот, трость с набалдашником из слоновой кости. За ним тенями скользнули двое рейтар — личная охрана.

Он спустился по ступеням, брезгливо морщась, и достал белый расписной платок, прижимая его к носу. Этот жест сказал нам больше, чем любая передовица в газете «Вестник Самодержавия»: мы для него — челядь, скот. Грязный, вонючий, но необходимый для баланса в бухгалтерской книге Империи скот.

— Ну что ж… — протянул он, останавливаясь перед первой колонной по два. Это были люди Остапа. — Поглядим, кто тут у нас границу стережёт.

Он шёл медленно, тыкая тростью в животы казаков, словно проверял спелость арбузов.

— Кафтан рваный, — комментировал он ледяным тоном, не глядя в лицо человеку. — Сабля в зазубринах. У этого — перегар такой, что мухи дохнут на подлёте. Это не войско, господа. Это сброд. Разбойничья шайка.

«Ага, ты ещё скажи „Срамота“!» — подумал я.

Остап стискивал зубы так, что желваки ходили ходуном, но молчал. Спорить с «Москвой» — себе дороже, а за потасовку с большим начальником — суровые дисциплинарные меры, вплоть до избиения батогами публично, лишения чина, или позорного изгнания из войска. А Орловский (для упрощения буду называть его фамилию так) упивался своей властью. Он шёл вдоль строя, методично унижая каждого, находя малейшие изъяны. То пуговица не та, то взгляд не почтительный, то борода всклокочена.

— Дикари, — резюмировал он, отходя уже от группы Митяя. — Абсолютное отсутствие послушания и внешнего лоска. Как вы вообще с татарами воюете? Пугаете их своим видом?

И тут он дошёл до нас.

Я стоял на правом фланге. Захар — по левую руку от меня. Бугай, Степан, остальные — все замерли, вытянувшись в струнку.

Орловский остановился. Его бровь поползла вверх. Он медленно убрал платок от носа.

— А это ещё что за… скоморошина? — его голос стал тише, но в нём зазвенели опасные нотки.

Он шагнул ближе, заметив травмированную руку Захара. Кожаная гильза, аккуратно подогнанная под культю, железная чаша и начищенный до блеска клинок, уходящий вперёд, вместо ладони. Орловский замер, разглядывая протез с холодным, почти брезгливым любопытством.

— Не люблю я уродства в строю, — сказал он после паузы. — Служба у нас тут ответственная, а не потеха для зевак.

Я сделал полшага вперёд, не дожидаясь, пока Захара начнут ломать словом дальше.

— Руку он потерял в бою, — сказал я ровно. — В Волчьей Балке. Татарский ятаган всадника, что пытался рубить его и товарищей, он принял правой рукой.

Наказной атаман скосил на меня взгляд, потом снова посмотрел на Захара. Пристально. Задумчиво.

— Значит, не сам себя изуродовал в хмеле, — произнёс он наконец. — Ладно…

Он помолчал, будто взвешивая что-то у себя в голове.

— Если диковина полезная — может, и сгодится. Молодец, что стоял за своих. Главное — чтобы таким защитником и остался.

Меня передёрнуло. «Сгодится». Словно одолжение с барского плеча, вместо почтения. Я сделал полшага назад и переглянулся с Захаром. Тот сжал зубы, кивнув.

Затем Орловский подошёл к Бугаю. Ткнул тростью в его плечо, потом, с выражением крайнего отвращения, коснулся набалдашником его гладко выбритой головы.

— Лысые… — протянул он. — Безбородые… Усы только оставили, как у котов шелудивых.

Он прошёлся вдоль моего строя, заглядывая каждому в глаза. Мои парни не отводили взгляд, и это бесило его ещё больше.

— Атаман, как и сказал вчера: гигиена тела и духа, сохранение подчинённых казаков, — я сделал полшага вперёд, чеканя слова. — Десяток, по заведённому порядку и государеву делу, к смотру готов!

Он повернулся ко мне. В его взгляде читалось недоумение, смешанное с чем-то, похожим на ярость. Эти слова — «гигиена тела и духа», «заведённый порядок» — были для него как красная тряпка. Он не ожидал услышать их от «мужика в зипуне».

— Гигиена… чего? — переспросил он вкрадчиво, подходя ко мне вплотную. От него тянуло благовониями и сладкой водой, под которыми проступал душок гнили — не телесной даже, а внутренней, привычной тем, кто ломает хребты оппонентам чужими руками.

— Тела и духа, — повторил я спокойно.

— Ты погляди на них, — он обвёл рукой мой строй, обращаясь к своим рейтарам. — Казаки! Защитники веры и чести русской! А выглядят как беглые каторжники! Как ногайцы окаянные, как всякий степной люд без чина и ладу!

Он снова повернулся ко мне, и его лицо перекосило.

— Ты что сотворил с людьми, десятник? Ты зачем их обкорнал? Где бороды? Где честь казачья? Борода — это образ Божий! А вы… вы скоблите лики свои, как скоморохи немецкие, как еретики! Непотребство!

По рядам остальных казаков пробежал шепоток. Орловский бил в точку уязвимости — традиции, скрепы.

— Это не казаки, — припечатал он. — Для Донского войска вид у вас неподобающий. Люд, сбитый кое-как. Ни строя, ни должного вида.

Внутри меня закипала злость. Холодная, расчётливая злость руководителя, чей идеально работающий отдел пытается разогнать самодур-самоучка, прочитавший одну книжку по мотивации от условной Насти «Рыбки».

— Слово молвить можно, атаман? — спросил я, глядя ему прямо в переносицу.

— Ну, бреши, — разрешил он, брезгливо отирая трость платком, будто коснувшись Бугая, он испачкал её в дерьме.

— Мы не каторжники и не скоморохи, — начал я громко, чтобы слышал весь плац. — Мы — боевое подразделение. И мы сбрили волосы не ради подражания и не по глупости, тем паче не от вероотступничества. Хотите вы этого или нет, но, как я и говорил ранее, в волосах и бородах, особенно в походе, заводятся вши. Вы, верно, знаете, что вошь — это не просто зуд. Вошь несёт сыпной тиф. Огненную лихорадку.

Орловский поморщился при слове «вошь», но я продолжал давить логикой.

— Когда казак в походе, ему мыться некогда. В бороде гниют объедки, в волосах — грязь и паразиты. От этого — гнойники, сыпь и хвори. Больной боец — это не защитник веры, это обуза. Это труп, который ещё ходит и повально заражает других.