Как лед… как мороз…
– Скоро согреешься, – обещает мама. – Выпьем чаю и сразу…
– Не говори глупостей! – бабушка сердится, и кресло ее скрипит. – Некогда ей чаи распивать. Возвращаться надо.
– Я не хочу возвращаться!
Там холодно и тоскливо. Темно. А здесь солнце и лето. Саломея ужасно соскучилась по лету. И по розам. По лиловым астрам, чьи бутоны раскроются лишь в августе.
– Не хочет она. И что же ты будешь делать? – отец появляется из ниоткуда.
– Чай пить.
Чашка пуста. Вода льется из самовара, но чашка все равно пуста. Розы блекнут. А бабушкино лицо вдруг становится нечетким, будто кто-то стирает его с картины.
– Вот вернешься и попьешь! – Отец бьет по руке, и пальцы его горячи. Саломея кричит от боли.
Просыпается.
Темнота. Холод. Сердце колотится, а пальцы, наверное, отмерзли. Поплакать бы, но плакать не выходит. И остается закусить губу – резиновая, онемевшая.
– Я выберусь… – Саломея упирается ногами в стену. – Я выберусь…
Толкает себя. Продвигается на полсантиметра и упирается в другую стену. Так не честно! Она не делала ничего плохого! Никому и ничего! И теперь вот умрет?
Ни за что!
Выход есть. Где?
Саломея пнула стену. Звук был гулкий, деревянный. Потом изогнулась и ударила вторую головой. Глухо. Сбоку тоже ничего. Остается верх. Крышка гроба? Логично в изощренной логике психопата.
Только как ее открыть?
Саломея уперлась в крышку, отталкивая от себя.
Все-таки не камень – дерево. Занозы впиваются в израненные руки, и боль придает сил. Раздается скрип. И треск. А крышка весит, наверное, тонну. Тонну не поднять, но если выбора не осталось? Вверх… и в сторону. На миллиметр. На два. На двадцать. Из щели тянет холодом и гнилью. А руки дрожат от напряжения. Но второго шанса не будет.
Что-то хрустнуло. Затрещало. И деревянная плита сползла на пол, оставив в ладонях иглы гнилой щепы. Все еще темно. И холодно. Руки онемели. Два обморожения за одну поездку – перебор. И мысль об этом вызывает истерический смех. Саломея закрывает рот ладонями и слизывает кровь.