В девять вечера, приехав в Париж, он передал новые образцы в лабораторию, написав Лувену записку. На сей раз ДНК зубов совпадет с ДНК Луизы, ведь это не то, что те четыре волоска, оставленные как приманка в Лединьяне. Вейренк высказался просто и точно: Луиза вполне могла сама положить их туда. Бесконечные, вызывавшие неуверенность колебания Адамберга, порожденные беспорядочным мельтешением мыслей, были ни на чем не основаны.
Ему необязательно было открывать холодильник или кухонный шкафчик, чтобы узнать, что в доме нет ни крошки еды. В скверном настроении он вяло побрел куда глаза глядят. Проблуждав бесцельно около четверти часа, он повернул к кварталу, в котором жил прежде, к ирландскому бару, куда ходил много лет и где его нисколько не смущали громкие голоса посетителей, поскольку те говорили по-английски. В этом невнятном жужжании он мог сосредоточиться лучше, чем в одиночестве. И ему это удавалось – временами, кое-как.
Шагая в ночи, он открыл блокнот и, растерянно пробежав взглядом дурацкие слова, резко захлопнул. Как он решился прочитать это Вейренку? Луи по-сократовски занудил по поводу того, что он не вычеркнул строку “Мартен-Пешра”, хотя это совершеннейший пустяк. И добавил, что слишком много здесь развелось голубей. Что вполне естественно. Эту птицу можно выкинуть на помойку с таким же успехом, как и все остальное. Пузырьки газа, зимородок, голуби и скрип – все эти докучные раздражители начали уходить. Доступ к ним блокировала его легкая необъяснимая досада на Ретанкур. События вчерашнего вечера, когда его слух резанули звуки молнии на палатке, мешали думать. Ежик, летучие мыши, отчаянные призывы лесного голубя, завлекающего подругу – он еще пожелал ему удачи, – слились в единую последовательность, которая крутилась у него в голове, словно закольцованная запись.
Адамберг внезапно остановился посреди тротуара, замерев на месте с блокнотом в руке. Только не шевелиться. К нему что-то подлетело – крошечная снежинка, летучая частичка, протомысль… Он ощутил ее знакомое легкое прикосновение, когда она медленно опускалась к нему. Он знал, что ему нельзя даже шелохнуться, если он хочет, чтобы она ему открылась, иначе ее можно спугнуть.
Иногда ожидание было недолгим. На сей раз оно показалось ему слишком затянувшимся. И вот он, пузырек. Тяжелый, неуклюжий, он двигался неловко и всплывал с большим трудом. Прохожие старались обогнуть этого неподвижного человека, иногда невольно толкали его, но ему было все равно. Ни в коем случае нельзя было смотреть на них, шевелиться, произносить хоть одно слово. Он окаменел и ждал.