Светлый фон

На дворе тысяча девятьсот восемьдесят пятый год, и я не хочу думать, что меня безо всяких трахают ямайриканцы, а я уже четыре года как подтираю старческие жопы – хотя работа есть работа, а жизнь есть жизнь. И вот теперь моя мадам поставила меня к Колтхерстам, у которых мне для разнообразия придется смотреть не за старухой, а за стариком. Не знаю… Одно дело, подмывать женские причиндалы, и совсем другое – мужские. Понятно, тело есть тело, но у женщин нет такой части, которая отвердевает и утыкается тебе в платье. Хотя что я такое говорю? Мужик небось ничем никуда не утыкался с той еще поры, как Никсон попался на мухлеже. Однако все равно мужик.

ямайриканцы

Первый день, четырнадцатое августа. 86-я улица, между Мэдисоном и Парком. Пятнадцатый этаж. Я стучу в дверь, и мне открывает мужчина, чем-то похожий на Лайла Ваггонера[218]. Я стою, как идиотка, у двери.

– Вы, должно быть, та новенькая, которую наняли вытирать мне задницу? – говорит он с порога.

Ревун

Ревун

Кто-нибудь, стяните с меня простынь. Лежу, смотрю на себя: как подымается-опускается моя грудь с двумя сосками, шевелятся на ней волоски, а на животе заснул хер. Смотрю налево, а там он, завернутый в простыню – туго, как гусеница в кокон за два дня до того, как стать бабочкой. Погода не холодная, просто утро выдалось прохладным. Он лежит так, будто кто-то согласился, чтобы он остался, или, наоборот, устал его выпроваживать. Вначале я подумал, что он просто крашенный в блондина латинос, но он мне сказал: «Я стопроцентно белый сын греха, дорогуша». Сбоку часы у кровати показывают утро. Хотя небо за окном этого подтверждать не спешит. Бруклин в синеватом тумане. От света фонарей лишь сгущается темень в проулках, где мужчин убивают, женщин насилуют, а мудаков-слабаков грабят и отвешивают им по две пощечины, как сукам: знай, членосос, какая тебе цена.

Три недели назад, ночь субботы, место действия – проулок. Иду домой, срезая путь, поджарые мышцы под майкой напружинены – не от спортзала, а от крэка, – а за мной, как мусульманская жена, тянется тот блондин. Мы оба молчим, и только Дэнис Уильямс поет «Похломаем моему парню»[219] в окошке второго этажа, откуда к водосточной трубе протянута веревка с уныло висящими трусами. «Чё, голубки, обжиматься тут вздумали? – как кусочек пазла, отлепляется вдруг от стены проулка ниггер. – Вы, любители ванильных помадок! Не то гетто себе для обнимашек присмотрели. У нас тут в сраку не лупятся, у нас по ней лупят». Мой блондин делает осторожный шаг назад, но я ему говорю: «Стой». Блондин тихо шипит, как бы предостерегая, что этот ниггер сейчас на меня накинется. Я делаю нырок влево, левой рукой дергаю ниггеру руку книзу, а правой в развороте леплю ему костяшками в нос. Ниггер вякает, но уже от того, что получает от меня коленом по мудям. Я выдергиваю у него из руки нож и пришпиливаю за оба запястья к заколоченному окну первого этажа. Он, распятый, орет, а я командую блондину: «Бегом марш!» Тот ржет, но слушается. Мы припускаем бегмя оба, хлопая друг друга по задницам, и хохочем, и распаляемся, а затем останавливаемся, и он суется мне в рот языком, на что я говорю: «Убери – откушу». Забежав в мой подъезд без лифта, мы мчимся вверх через две ступеньки. Вот моя площадка. Я распахиваю дверь, расстегиваю на ходу пряжку – штаны спадают на пол, – сдергиваю до колен трусы и становлюсь на диване раком.