И Анна Эскью увидела в тебе это, подумал я, и решила тебя использовать.
– Это вы распустили известие, что ее пытают? – спросил я его.
– Да. – Томас с новым упрямством сжал челюсти. – И они знали, что это я. Я так пылал злобой на то, что они сделали, что в тот же вечер сказал своей хозяйке, где жил, что Анну Эскью пытали в Тауэре. Но у меня не хватило мужества назвать Ризли и Рича. Моя хозяйка против папистов, к тому же великая сплетница, и я хотел, чтобы она рассказала другим. В тот вечер я не думал о своей безопасности. А на следующий день на улицах начались разговоры. Признаюсь, когда услышал, как об этом болтают повсюду, я снова испугался, – добавил тюремщик с сожалением, после чего вздохнул и продолжил: – Вскоре началось расследование, его вел мастер Арденгаст. Что Анну Эскью пытали, знали только те, кто видел ее в Тауэре, и те, кто был в доме, куда ее потом поместили. Меня допрашивал сам сэр Энтони Кневет. Я сразу сознался. Я так испугался, что во время допроса намочил рейтузы. Анна Эскью не обмочилась, как я, – тихо добавил он с отвращением к себе.
– Она была редкой личностью, – сказал я.
– Я был уверен, что меня арестуют, но мне велели только молчать. Что я и делал, пока вчера не увидел вас. Не понимаю, почему меня не арестовали. Но сэр Энтони был очень добр ко мне, и в Тауэре ходили слухи, что его очень озаботило то, что сделали Рич и Ризли, и он тайно доложил об этом королю. Но точно я не знаю.
Я задумался. Возможно, с Милдмором ничего не сделали потому, что если судить его за раскрытие пыток Анны Эскью, это было бы публичным признанием, что пытки имели место.
– А сэр Энтони Кневет спрашивал о ваших мотивах? – спросил я. – О ваших религиозных связях?
– Да. Он спрашивал о моей церкви, о моих товарищах. Но я не сказал ему о мастере Грининге и его кружке. Это был бы конец для меня… из-за книги. И я ничего про это не сказал.
– Пожалуй, пора рассказать это
Томас уставился на свои руки, а потом снова поднял голову.
– В тот день, когда я говорил с миссис Эскью, поздно вечером меня опять послали к ней, чтобы дать ей ужин и доложить, каково ее состояние. Когда я вошел, она все так же сидела на полу, но сумела переползти через половину камеры. Одному Богу известно, чего ей это стоило. Ей принесли свечу, и она неуклюже примостилась у сундука, который был открыт. Ей удалось вытащить стопку бумаги, которая лежала теперь у нее на коленях, а также перо и чернильницу. Она что-то писала, вся в поту и морщась от боли. И посмотрела на меня. Какое-то время мы молчали, а потом она сказала со странной решительной радостью: «Любезный тюремщик! Вы застали меня за письмом». Когда ставил миску с похлебкой рядом с ней, я увидел, что она написала: «…тогда лейтенант отвязал меня от дыбы. Я тут же потеряла сознание, а потом они снова привели меня в чувство…» Я сказал: «Это письмо не позволят отослать, мадам, там сказано слишком многое». – «Какой стыд, – ответила она. – В нем написана чистая правда». Я спросил, не покормить ли ее с ложки снова, и она ответила, что да. Она прислонилась к сундуку, как беспомощное дитя, и я кормил ее и вытирал ей подбородок. Она сказала, что я добрый человек и христианин. Я сказал, что хотел бы быть таким. И тогда она спросила: «Вы бы не отнесли то, что я написала, сэру Энтони Кневету?» Я не ответил, а она все смотрела на меня, ее глаза были полны боли, но были какими-то… неумолимыми. Потом она сказала: «Это запись, отчет о моих допросах начиная с первого ареста в прошлом году. Последнюю часть я написала сегодня вечером, хотя мои руки страшно болят. Как ни странно, они никогда не рылись в моей одежде, где я прятала это свидетельство. – Она улыбнулась. – Странно, не правда ли, что советники короля рвут жилы и суставы благородной женщины, а обычные тюремщики стесняются порыться в ее белье?»