Не дождавшись ответа от Ильи, она продолжила:
— Пришел он домой, говорит, мать, часы я попортил. И на стол кладет. Я глянула, часы-то и целые. Ремешок подрал только. Ну я его и успокоила. Спи, мол, завтра все починим, будет лучше прежнего. Ко мне с утра Витек должен был заскочить, водитель наш, — объяснила она Илье, — ему как раз в город на склад за товаром ехать надо было. Вот я ему часы отдать и собиралась. Заедет в магазин, там ему и подберут, чтоб похоже на прежний. Не шибко велика проблема-то. Так что часы я в карман нагрудный и положила. А когда над Дашкой склонялась, они, видать, и вывалились. Я налью еще?
— Да, — протяжно выдохнул Лунин.
Его «да» желания выпить вовсе не означало. Пить, особенно водку, в этот момент ему совсем не хотелось. «Да» символизировало лишь удивление от того, что цепочка мелких, ничем не примечательных событий привела Анатолия в следственный изолятор, а его самого в город своего детства, о существовании которого он благополучно давным-давно забыл и был готов не вспоминать всю оставшуюся жизнь.
— Ну и правильно, — неверно поняла его тетка, быстро наполнив обе рюмки. Она взглянула на Илью набухшими, покрасневшими глазами и вдруг предложила: — Давай, что ли, Дашеньку помянем. Ведь все ж любил ее Толик-то.
— Угу.
Почему-то слова, приходящие в голову Лунина, состояли из двух, трех букв максимум. Глядя на тетку, растерянную, не знающую, что ей делать, и не понимающую, что вскоре будут делать с ней самой, он вдруг, совершенно неожиданно для себя, вспомнил далекий июнь уже совершенно неизвестно какого года. Тогда, кажется, ему было двенадцать, а быть может, уже тринадцать лет. Отец, получивший отпуск на две недели раньше матери, приехал в Ясачное, где уже целый месяц отдыхал Илья. Один. Для Ильи это было удивительно. Привыкший за всю свою жизнь видеть родителей вместе либо, уехав в деревню, не видеть их вовсе, он с удивлением замечал, как его тихий, робкий отец неожиданно превратился в энергичного, остроумного мужчину, умевшего не только ловко сделать все, что вдруг может потребоваться в непредсказуемой деревенской жизни, но и посмеяться над тем, как именно он это сделал. В этот короткий, отчего-то запомнившийся на всю жизнь период времени, Илья представлял отца маленькой ящерицей, вдруг распустившей крылья и осознавшей свою истинную, драконью принадлежность. Изо рта его пламя, конечно, не вырывалось, зато шутки и остроумные замечания сыпались по любому поводу. И первой, кто начинал смеяться, когда отец в очередной раз говорил что-то оригинальное, была тетя Таня. Смеялась она заливисто, громко, ничуть не стесняясь ни своего смеха, ни небольшой, но все же заметной щели между двумя передними нижними зубами. От этого ее смеха, даже не зная его причину, всегда хотелось улыбаться всем, кто в это время оказывался поблизости, точно так же, как хочется улыбаться, подставив лицо теплому июньскому солнцу. Сама же тетя Таня в это лето особенно полюбила полевые цветы. Порой она надолго уходила за село, иногда прихватив с собой за компанию отца Ильи, и возвращалась с целыми охапками самых разнообразных, удивительно красивых и пахучих цветов, из которых плела венки и водружала их на головы Илье и Толику. Мальчишки, уже почти взрослые, раз за разом стряхивали венки на землю, заявляя, что носят их исключительно девчонки. Тетя Таня вновь смеялась, говорила, что они балбесы и что венки носят все, кого кто-то любит.