Дутр ждал пять секунд, десять, пятнадцать. Он видел вокруг себя потрясенные застывшие лица. Тогда он поклонился с любезной небрежностью и ушел под крики «браво», которые накатывали волнами, захлестывали сцену, раскачивали зал бурей восторга. «Бис! Бис!» Люди хлопали, стучали ногами.
— Ты был изумителен, милый Пьер, — сказала ему Одетта. — Выйди и поклонись еще раз.
Дутр пожал плечами и отправился в гримерную. Он хотел переодеться — мокрый от пота, опустошенный, в полном изнеможении. Ноги у него заплетались, и он чуть было не упал перед стулом, на который собрался сесть. Аплодисменты мало-помалу стихли, но эхо от них еще сохранялось в кулисах. Прибежал директор, растерянный, изумленный, он всплескивал руками и повторял:
— Великолепно! Потрясающе. Продлеваю контракт.
— В конце недели мы уезжаем, — ответил Дутр.
Директор запротестовал, но Дутр повернулся к Одетте и тихо сказал:
— Выставь его вон. Оставьте меня в покое. Да-да, и ты тоже.
Он опустился на стул и долго смотрел, как нервно подергиваются у него пальцы. Никогда еще ему не было так грустно. Никогда еще он не был так счастлив.
Одетта больше ни о чем не спорила. Все вопросы теперь решал Дутр. Он решил продать фургоны и реквизит Вийори. Он подписал контракт в Париже: три недели в кабаре на Елисейских полях. Он выбрал гостиницу, номера. Одетта занималась хозяйственными мелочами. Пока Дутр в одиночестве репетировал, она ходила по соседним с гостиницей кафе и выпивала по рюмочке. Иногда она плакала — так, из-за пустяков: потому что вдруг увидела себя в зеркале или потому что часы показывали два и нужно было на что-то убить еще целых девять часов. Со временем она стала ждать представления с какой-то болезненной страстью. Она, всегда такая нетерпеливая, резкая и властная, теперь таскала чемодан Пьера, убирала его гримерную, наливала в стакан сахарную воду для таблеток: он страдал теперь от непрекращающихся мигреней.
Он одевался перед ней, ничуть не стесняясь, а она покорно отворачивалась. Потом подавала карандаши, кисточки, коробки с пудрой. Любимое лицо у нее на глазах превращалось в раскрашенную картинку. Дольше всего хранили жизнь глаза, и это производило диковатое впечатление. Пристально и озабоченно всматривались глаза в зеркало. Затем Дутр, словно электрик, который включает прожектор, приводил в порядок и взгляд. Взгляд стекленел. Одетта в растерянности застывала позади него, изредка бормоча:
— Мальчик мой, несчастный мой мальчик!
Дутр поднимался, работал еще две-три минуты с картами или с долларом и выходил на сцену. Одетта оставалась у дверей гримерной. Она и отсюда все слышала. Автомат, которому хлопают, — ее сын. Если она еще не сошла с ума, то только потому… Одетта сжимала кулаки крепко-крепко, чтобы помочь себе думать, чтобы понять наконец. Она сама во всем виновата. Она должна была понять, до чего Пьер уязвим. Но еще не поздно. Она поговорит с ним.