– Волшебные руки?
– Вы словно древний оракул.
Она улыбнулась, не зная, можно ли счесть это за комплимент.
– Мне казалось, что оракулы много спали, скупо отвечали на вопросы, которые им задавали, и брали за это немалую плату.
Он осклабился:
– Да, с вами у них мало общего.
– Вот именно.
– Но вы всегда казались мне порождением древности.
– Это хорошо? – прошептала она. Ей бесконечно нравилось говорить с ним вот так, прижимаясь щекой к щеке, чувствуя, что все остальное отступило на задний план.
– Разве не вы говорили мне, что все прекрасные вещи в этом мире стары? – тихо напомнил он. – Вы древняя. И мудрая. И знаете, кто вы. Это восхищает меня куда больше, чем ваш талант.
– Но разве вы не знаете, кто вы?
– Знаю.
– Тогда отчего вас восхищает, что и я тоже знаю?
– Вы знали это всегда, а мне пришлось потрудиться, чтобы понять, – объяснил он и снова закружил ее в танце.
Она больше не замечала ни бального зала, ни музыки, ни именитых гостей. Когда на следующий день тетушки стали расспрашивать ее о том, как прошел этот вечер, она сумела вспомнить одного только Майкла, то, как его рука лежала у нее на спине, как он прижимался щекой к ее волосам, как все вокруг было пронизано его ароматом. Был лишь Майкл и чувство, что он легко скользит по бальному залу и что ей легко у него в объятиях. Память сохранила только эти воспоминания.
* * *
Он позволил себе забыть и о прошлом, и о настоящем. Забыть о том, что ему придется взяться за новое дело, двинуться к новой цели, о том, что он не принадлежит сам себе. Он не был ни молод, ни полон надежд, ни даже
Мысли его не перескакивали с одного на другое, глаза не рыскали по сторонам. Он просто двигался в танце и, прижимая Дани к себе, наслаждался плавностью их движений и шелестом ее платья. Нет, он скорее не забыл, а, наоборот, вспомнил. Он разрешил себе вспомнить, что такое настоящая жизнь.
Он пытался оставаться прежним Мэлоуном, но она умела его рассмешить. Он пытался себя удержать, но очертя голову бросался вперед. Он брал себя в руки, отходил в сторону, но тут же мчался обратно к ней. И нет, он не мог сохранять хладнокровие. И твердость. Не мог сказать «нет» или даже «возможно». Только «Хорошо, Дани», «Конечно, Дани», «Да, Дани», «Пожалуйста, Дани». А хуже всего было, что он не мог отыскать тот самый страх, который утратил, здоровый страх, который предупреждает о том, что тебя ждет боль, из-за которого ребенок не касается горячей плиты и, взбираясь на дерево, не лезет слишком уж высоко. Но страх исчез, и теперь он парил над землей, и глядел вниз, и знал, что он упадет, что, быть может, даже погибнет, но ему… было на это плевать.