Светлый фон

Квартира у Горенштейна была трёхкомнатная, на четвёртом этаже. Слева от входной двери в самом начале длинного и узкого коридора располагалась небольшая комната, служившая одновременно и кабинетом, и библиотекой, и спальней; следующая дверь вела в такую же маленькую комнату, которая была когда-то детской сына Дани и, наконец, третья дверь слева была распахнута в такую же маленькую кухню. Там у окна красовались в вазах и корзинках разнообразные натюрморты из овощей и фруктов: выложенные затейливыми орнаментами апельсины, бананы, огурцы и помидоры. Слева в углу гостиной стоял жизненно важный «персонаж» ─ большой солидный телевизор, необходимый для жизненного существования писателя. Горенштейн был политиком самого высокого накала и, слушая политические новости, гневно кричал и грозил кому-то в экран, ругался с телевизором, словом, вёл себя, как болельщик на футбольном матче. По убеждению писателя мир мельчал, мельчали и политики ─ времена личностных, ярких, талантливых государственных деятелей, таких, как Рузвельт и Черчилль, давно ушли и, наоборот, пришло время Клинтона ─ «пантофельного мужчины в белом доме» с опереточными пошлыми сюжетами личной биографии, которыми забавлялся весь мир.

Итак, Горенштейн провел нас в гостиную, усадил за стол на табуретки и без предисловий заявил, что в России его не публикуют. Он сказал это так, как будто продолжил недавно прерванный разговор (мы виделись впервые). Именно такая манера начинать разговор с середины или с конца и сбивала с толку многих собеседников. «Недавно был в Москве, ─ продолжал он, ─ прошелся по книжным магазинам. Там на полках лежат любимцы вашей интеллигенции: Довлатов, Окуджава, Битов. А меня нет! Меня издавать не хотят. Говорят, спрос маленький, тираж не окупится». Он говорил спокойно, привычно. И было очевидно, что возражать не следует. А собственно, зачем возражать? Его книг действительно не было в продаже. Обескураживала манера с налету говорить это все неподготовленному собеседнику. Мы, однако, отнеслись к «дежурному», необходимому монологу спокойно. Взгляд у писателя при этом был как будто оценивающий ─ взгляд искоса. Впоследствии мне казалось, что Горенштейну даже нравится вызывать замешательство у московского или петербургского гостя полемическими выпадами типа: «любимец вашей интеллигенции Окуджава…» и так далее о других знаменитых современниках. И достигал цели. Это и был его эпатаж, поскольку фанатичный культ художника в большей степени характерен именно для России. Так что бунт писателя против российской интеллигенции и истеблишмента был одновременно бунтом против культа личности, против коллективного преклонения перед признанным авторитетом ─ не важно где, в политике или в искусстве.