— Слышь, — сказал Гриша. — Опять здесь шлендают.
Он протянул в темноту руку, и я увидел их желтые, злые глазища, вспыхивающие и гаснущие, как фонари.
— Еще ждут подачки.
— Нет, — сказал я. — Они прибегают сюда из-за меня. Честное слово, Гриша, только из-за меня. Один Бог знает, за что они меня так ненавидят.
— Кто их разберет, — лениво сказал Гриша. Он со знанием дела глубоко затягивался, докуривая сигарету, потом швырнул окурок в темноту и повернулся ко мне. Мне почудилось, уж не знаю почему, что он глядит на меня как-то особенно внимательно и строго.
— А пистолет — не продавай.
Завыли собаки, сначала одна, за ней другая; они выли на луну — огромный оранжевый шар, балансирующий у самой поверхности спокойного, ясного моря. Я ощущал их, наверное, так же, как они — меня; я чувствовал, как свою, их выжженную солнцем шкуру и острое их дыхание, вечный голод и ярость, направленную на меня, всегда против меня, словно именно я создал эту страну и выгоревшие на солнце поля, поля без единого деревца и без тени, лишенные всякой живности, кроме разве скорпионов и змей, которых все боялись. Мы с Гришей сидели молча, ветра по-прежнему не было, только слышался шум моря, и собаки пробегали в темноте, шурша лапами по замусоренному песку. Да еще это их окаянное рычание.
— Ну и ну, — сказал Гриша. — В жизни не видел ничего подобного. Может, ты все-таки ухойдокал одну, а остальные как-то об этом пронюхали?
— Нет, — сказал я. — Честное слово, Гриша, не было ничего такого. Чего нет — того нет.
Мы сидели так еще около часа, а потом приехал тот человек на своем грузовике. Мы продолжали сидеть на песке у барака, а он, не погасив фар, вышел из машины и направился к нам.
— Добрый вечер, — сказал он.
Он стоял перед нами, держа под мышками целую кучу бутылок пива. Мы не ответили: ни Гриша, ни я. Было уже темно, но мы знали, как он выглядит: молодой, здоровый мужчина, которому недавно стукнуло тридцать; он начинал полнеть, и лицо его постепенно расплывалось, но и полнота у него была молодая и здоровая. Был он просто хорошо откормленный мужик, только и всего; жена могла бы гордиться им. Да вот беда, жены-то у него не было. У него намечалась лысинка, и можно было видеть, естественно только днем, нежное, как у ребенка, темечко. Но и сейчас было слышно, как он пах: у одеколона, которым он пользовался, был такой сильный запах, что казалось, перед вами не человек, а клумба распустившихся цветов с олеографии.
— Гриша, — сказал он, — что же ты не здороваешься?
— А пошел ты, — сказал Гриша. — Нечего здесь ошиваться. Я-то знаю, чего ты здесь рыщешь.