Недавние попытки выработать новые подходы к осмыслению российского пути в XX веке направили внимание на особый тип модерности, который эта страна стремилась создать. Вопрос этот был очерчен, пользуясь двумя важными примерами: «сталинизм как цивилизация»[1005], которая уходила корнями в европейские идеалы, или «неотрадиционное» общество, в котором государство заменило собой рынок и насаждает традиционные ценности[1006]. Сталинизм, который Стивен Коткин рассматривает через призму стремления этого режима к построению субъективностей и перестройке не только экономики, но и повседневного существования, создал «некапиталистическую» цивилизацию при участии миллионов людей, которые научились «говорить по-большевистски» и, отодвигая на второй план опасения и сомнения, в основном были готовы защищать «социализм». Создание таких людей было «неотъемлемой частью развития европейской истории»[1007]. В то же время, изучая проекты советского государственного строительства как характерной черты процесса коммунистической модернизации (согласно сталинской формулировке, «национальной по форме и социалистической по содержанию»), Терри Мартин приходит к выводу, что построение советской модерности проходило не без изъянов. Меры, призванные провести нерусские народности СССР мимо опасностей, связанных с пробуждением исторической стадии национального самосознания (опасной, поскольку оно отвлекало новых пролетариев от их классовой идентичности), послужили лишь укреплению национализма через программы «выдвижения» местных национальных кадров и «постоянной рутины наклеивания этнических ярлыков»). Мартин пишет: «Модернизация – это теория советских намерений, неотрадиционализм же – теория их непредвиденных последствий»[1008].
Как для Коткина, так и для Мартина построение новых идентичностей – ключевая черта модернизации общества, неотъемлемая часть советского проекта индустриализации, урбанизации, секуляризации и просвещения царской империи, унаследованной большевиками. Какие же виды гомосексуальных идентичностей были созданы этой «цивилизацией»? Где их место на «карте перверсий», если воспользоваться термином Руди Блейса из эпиграфа к этой главе? Если рассматривать русскую гомосексуальность как инструмент европейской цивилизации на исходе XIX – в начале XX века, насколько действенным он был? Если эти идентичности не смогли объединиться, если преобладали непредсказуемые последствия, до какой же степени русский опыт модернизации однополого эроса пронизан неотрадиционными характеристиками? Может ли выборочная гомофобная амнезия, исповедуемая писателем Валентином Распутиным и приведенная во втором эпиграфе, рассматриваться как доказательство ментальности, сформированной неотрадиционализмом?