Светлый фон

Скиф, как было обещано, дотащил его до хрустальной перегородки и, затаив дыхание, подождал, пока Джамаль откатит дверь; затем швырнул худощавого пленника в желтую траву, не заботясь особо, врежется ли он в землю головой или плечом. Джамаль, прикрыв за собой створку, с черноволосым тоже не церемонился — схватил за ворот и за рукав, оттащил к деревьям и выскочил наружу. Каждый раз дверь была открытой секунды три, и медвяные запахи падда растворились в теплом и свежем воздухе галереи, как дым от Пал Нилычевой трубки. Потянув носом, Скиф убедился, что ничем подозрительным не пахнет, и хотел было окликнуть Сарагосу и Сийю, но звать их не пришлось — и шеф, и ласточка уже стояли рядом.

Выстроившись шеренгой, они уставились на лежавшего под деревом оборотня. Сарагоса сопел и дымил трубкой, звездный странник, вцепившись в бороду, не спускал глаз с лица темноволосого, Сийя замерла, и только ее теплое и прерывистое дыхание, касавшееся щеки Скифа, показывало, в каком она напряжении. «Никуда красный не уйдет, — мелькнуло у Скифа в голове, — шевельнется не так, ласточка сама дверь откатит и приколет кинжалом». Подумав об этом, он придвинулся к Сийе поближе и обнял ее за талию — на всякий случай.

Прошло минут десять.

— Ну? — вымолвил Сарагоса.

— Рано еще, — произнес Джамаль. — Тот, первый, дольше под деревом сидел.

— Ты, собственно, чего ждешь? — Теперь Пал Нилыч, оттопырив губу, поглядывал одним глазом на пленника, а другим — на своего нового агента. — Ну, показалось тебе что-то… сам не знаешь что…

— Не показалось, дорогой. Ты вспомни, я не только глазами смотрю. Я…

Они было заспорили, но тут пленник, лежавший неподвижно, зашевелился и сел. Сейчас Скиф мог лучше рассмотреть его лицо, но каких-то особых перемен в нем не замечал; оставалось оно по-прежнему каменным, оледеневшим, каким человеческая физиономия бывает в жизни только раз — в тот момент, когда жизнь кончилась. Потом щеки у оборотня вроде бы начали розоветь, а губы — подергиваться, и Скиф принял это за признаки гнева; вероятно, темноволосый оринхо пришел в себя и догадался, какое насилие учинили над его властительной персоной.

Но то был не гнев, отчаяние. И в гневе кусают губы и раздувают ноздри, и в гневе щеки то наливаются кровью, то бледнеют, однако изгиб бровей и прищур глаз и даже морщинки на лбу — иные; гнев заостряет всякую черточку, отчаяние же размывает ее, обезличивает, и потому в гневе и радости люди разные, а в отчаянии — похожие, словно у горя одна маска для всех.

И сейчас эта маска была на лице пленника.

Внезапно он запрокинул голову назад, со всхлипом втянул воздух и весь затрясся: плечи его ходили ходуном, руки дрожали, словно у древнего старца, а грудь под алой тканью одеяния то вздымалась порывисто, то опадала, словно он дышал и не мог надышаться медвяными ароматами дурных снов. Глаза же у него были такими, будто сны эти посетили властительного оринхо прямо наяву.