Светлый фон

Ни о чем таком он не думал. Вспоминал мать, то, как она читала ему из красивых земных книжек интересные истории и сказки, как потом рассказывала о старых добрых временах.

И воспоминания эти причинили ему такую боль, что он оскалился, словно охваченный небывалой яростью, чем очень испугал миссис Леммон.

— Ах! — снова воскликнула она. — А вы совсем не так молоды, как показались мне.

И совсем уже смутившись, она прошептала.

— Тогда мне… в общем, мне показалось, что вы совсем еще мальчик…

Вот это его действительно сразило наповал. Как и все люди, он хранил в себе собственный мысленный образ, который, конечно же, имел довольно приблизительное сходство с реальностью, но оказывал немалое влияние на его оценки собственных возможностей. К примеру, у него была привычка вспоминать лица, словно бы глядя на них снизу вверх. Привычка эта не имела никакого отношения к тому, что ростом он превосходил только половину встречающихся ему людей. Аналогично этому собственное лицо стояло перед его мысленным взором в виде карикатуры; огромные круглые уши и острые угловатые челюсти раза в полтора превосходили свои истинные размеры, предоставляя уменьшенному и невыразительному изображению носа, глаз и рта занимать оставшееся небольшое место. И не отметь он когда-то самого себя мысленно эдакой парой примечательных идентификационных знаков, то, вполне вероятно, мог бы уже давно решиться отпустить усы или завести трубочку, или как-то по особому зачесать волосы, или придумать что-то еще, личное и отличительное — не из подражания остальным, а просто для более четкого самоосознания.

Но вот сейчас это сказала ему женщина — как ее, между прочим, зовут — миссис Леммон?

— Прошу прощения, как ваше имя? — спросил он.

— Что? Ах да… я миссис Эвелин Леммон.

— Очень приятно.

Эта женщина только что сообщила ему, что по его ушам, нижней челюсти и подбородку она опознала в нем «не мальчика уже», не того, за кого приняла его сначала, — вот это действительно был шок. Конечно, если только сейчас на его лице не появилось нечто новое — тогда все понятно. Нечто такое, чего там не было, когда он смотрел на себя в зеркало в последний раз.

Так что же она увидела? Единственное, на что можно было грешить, это его гримаса, страшный оскал. Итак, именно этот оскал лишил его в глазах старушки отметин детскости. Но даже совсем маленькие дети иногда хмурятся и сердятся. Значит, то, что появилось на его лице, не имеет никакого отношения к детям?

Конечно, это так. В этом есть смысл, и в этом все дело. Но тогда его открытие означает, что мужчина приобретает всеми узнаваемые отличия взрослого от ребенка только тогда, когда вдруг понимает, что все, что ему рассказывали об устройстве мира в детстве, на самом деле ложь. И именно такой вот гнев, замешанный на негодовании и крушении иллюзий, подстегнутый зудящей памятью обо всех глупостях, порожденных упомянутой ложью, и является тем, что, достигая лица человека и отображаясь на нем, придает ему условный признак того, что называется «мужественностью»? Неужели ярость и злость — в чистом виде, а не истолченные в ступке переживаний в порошок более мягких эмоций — и есть те негласные пароли для всех уходящих из сказочного мира детства? А жесткость и злоба — это то, что потом впитывается нами для закрепления и сохранения мужских характерных отличий? Сверху все прикрывается маской поддельной учтивости, и готово дело. Спокойное внешнее принятие мира таким, какой он есть, а внутри — тайные, замаскированные, никогда не заживающие раны, получаемые наверняка всеми и все время растравляемые обязательными периодическими выплесками затаенной тоски по чему-то лучшему, чем показное примирение и невинность?