— А не удержался бы, всего бы истыкали, — кивнул Харт-ла-Гир. — Это очень плохо.
— Что плохо?
— А вот что болит, то и плохо. Не должна такая царапина болеть, если стрела нормальная. Тебя ведь только чиркнуло слегка, едва мякоть задело. Такие царапины у наших воинов не принято и замечать. А раз говоришь, болит — значит, яд. У кочевников сильные яды. Знать бы еще, чем именно мазали стрелу. Дышать тебе не трудно?
Митька прислушался к своим ощущениям.
— Ну, как бы давит слегка горло… Типа как обвязали плотным… — он замялся, подбирая нужное слово. Ну не знал он, как по-олларски будет «шарф». Впрочем, кассар понял и так.
— Ладно, будем лечиться, — коротко изрек он. — На всякий яд есть противоядие, так что не радуйся, не помрешь. Я тебя туда не пущу.
15
15
Ему казалось — плотное колючее одеяло навалилось сверху, укутало, сжало, так что уже и не пошевельнуться, и дышать получалось еле-еле — частыми, но не слишком удачными попытками. Оранжевая боль, поднимаясь от ноги, плясала по всему телу, облизывала огненными языками, давила и плющила внутренности, и от нее хотелось не кричать даже, а плакать навзрыд, как маленькому. Боль и выглядела точно гость из детской страшилки — мохнатая юркая тварь, апельсиново-рыжая шерсть стоит дыбом, а желтые немигающие глаза точно два фонаря, просвечивают всю душу насквозь, и скалятся мелкие, но удивительно острые зубы, в огромной — от уха до уха — пасти. Более всего тварь напоминала Чебурашку — но не того, из мультика или с конфетного фантика, а другого Чебурашку, настоящего, прискакавшего из подлинного мира, где все друг друга жуют и мучают. Не хватало только Крокодила Гены, но Митька с горькой обреченностью понимал — придет и он. Тоже настоящий, безжалостный, древний ящер-убийца.
А умирать не хотелось. Легко было кричать в лицо кассару, что лучше уж смерть, чем постылая жизнь в чужом мире, но он тогда и не подозревал, что смерть — это не как ножницами, чик-чик — и готово. Смерть, как выяснилось, это не только боль, но и отвратительная рыжая мартышка, и тоскливое сознание бессмысленности всего, и бритвенно-острая мысль, что ни солнца, ни звезд, ни мамы не будет уже никогда. Чем больше он думал про никогда, тем страшнее становилось. И даже если будет что-то потом, даже то самое «царство любви и истины», о котором говорил единянин, то ведь все равно — в прошлое не вернуться, это железно, это никому не под силу, тут никакой Единый не выручит.
«Что же Ты так? — мысленно шепнул он. — Я ж Тебя просил, чтобы все хорошо вышло, а вместо этого — стрела, яд, гадина рыжая кривляется и кусается… Ты, наверное, подумал, что я и вправду помереть хочу, а я это так говорил, по глупости, я на самом деле не хочу, не надо, я боюсь. Ты все-таки подожди, ну я же Тебя прошу, понимаешь?»