Штернберг нахмурился: наряду с омерзением он ощущал пронзительное любопытство, стальными крючьями цепляющее глубинные полуоформившиеся чувства.
— А какая она лёгонькая была, вы и представить не сумеете, совсем невесомая, легче пера, — шатко, спотыкаясь, продолжал Эберт, оцепенело глядя в какую-то запредельную пустоту. — Казалось, отпусти её — и будет лежать на воздухе, как на перине. Мне так нравилось носить её на руках, и ей, по-моему, это тоже нравилось… А там в комнате кто-то окно оставил открытым, ну вот я и… Я даже не знаю, зачем я это сделал, клянусь! Это не я! Богом клянусь, я не хотел! Я не хотел!..
— Я позабочусь, чтобы вам назначили психиатрическую экспертизу, — севшим голосом произнёс Штернберг.
— Что вы, к дьяволу, во всём этом понимаете, — утомлённо выдохнул Эберт. Он несколько успокоился, подобрался. — Да, я трахался с еврейкой, — выговорил он, навалившись на стол и в упор глядя на Штернберга. — Вот, пожалуйста, смотрите на меня, сколько влезет: я трахался с еврейкой. И никого лучше Юдит у меня не было и уже не будет никогда. И катитесь вы все к чёртовой матери, плевал я на ваши Нюрнбергские законы, можете ими подтереться…
Когда Эберта, совсем уже невменяемого, вывели под локти, Штернберг осознал, что прекрасно его понял — гораздо полнее, чем хотелось бы.
Вопреки высказанным угрозам, Штернберг склонялся к тому, чтобы аккуратно замять злосчастное дело, а Эберта отправить в закрытую психиатрическую лечебницу, но был грубейшим образом избавлен от всех этих хлопот. Рыжего доктора оккультных наук, взятого под арест и временно помещённого в одну из комнат «офицерского» корпуса, утром обнаружили безжизненно свесившимся с придвинутого к окну кресла, с раскинутыми руками в закатанных рукавах, и пол под ним был залит бесславно растраченной первосортной арийской кровью, которую нация ещё вчера обязывала его передать отменённым сегодня потомкам. Из помещения были предусмотрительно убраны все острые, а также годные на изготовление петли предметы, но Эберт всё равно нашёл выход: снял с кителя спортивный эсэсовский значок «Германские руны», заточил его ребро о каменный подоконник и этой очень малопригодной для подобных действий штуковиной умудрился вскрыть себе вены вдоль обоих запястий, настолько тщательно, что не понадобилось и ванны с водой. На подоконнике была намалёвана кровью свастика, кощунственно вписанная в звезду Давида.
— Вот в таких вещах, по-видимому, и выражается так называемый национальный дух, — мрачно бормотал Штернберг, глядя в окно. — Кровавые послания. Санкта Мария и все ангелы Апокалипсиса… Узнаю партайгеноссе Эберта. Болваном был, как болван и помер… — Он с укоризной посмотрел на неподвижное, в тусклом сиянии меркнущей ауры, холодное тело, из которого давно ушла жизнь, — но всё ещё никак не мог связать в своём сознании знакомого со студенческой скамьи Эберта, любителя цитировать Гитлера и Розенберга, двинувшегося на партийных догмах рыжего дурня, с непоправимым статусом мертвеца.