Запах, хлынувший наружу, не был запахом разложения, но был в нескольких отношениях хуже: приторным ароматом пряников. Человек под пленкой был стройным и, вероятно, когда-то привлекательным. Он не столько разложился, сколько мумифицировался, кожа у него сморщилась и пожелтела, глаза опустились в глазницы. Губы были приоткрыты, словно он умер посреди крика, хотя, возможно, это произошло из-за того, что его плоть ссохлась и стянулась, обнажив зубы.
Вик выдохнула; это прозвучало странно похоже на рыдание. Она коснулась холодного лица человека.
— Мне очень жаль, — сказала Вик мертвецу.
Она не могла с этим бороться, ей нужно было поплакать. Ее никто никогда не назвал бы плаксой, но в некоторых случаях слезы для нее были единственной разумной реакцией. Слезы были своеобразной роскошью; мертвые не чувствовали потери и ни о ком и ни о чем не плакали.
Вик снова погладила щеку мертвого и коснулась большим пальцем его губ, когда и заметила лист бумаги, скомканный и сунутый в рот.
Мертвец смотрел на нее умоляюще.
Вик сказала: «Ладно, друг», — и вытащила бумагу изо рта мертвеца. Она сделала это безо всякой брезгливости. Покойник столкнулся здесь с плохим концом, столкнулся с ним в одиночку, был использован, изувечен и выброшен. Что бы ни собирался сказать этот мертвец, Вик хотела его выслушать, пусть даже она пришла сюда слишком поздно, чтобы хоть чем-то помочь.
Записка была написана расплывающимся карандашом и дрожащей рукой. Клочок бумаги был оторван от рождественской упаковки.