Светлый фон

— Рэтлит, ты их в самом деле ненавидишь?

Он прищурился и снисходительно посмотрел на меня.

— Ну да, я про них говорю, — ответил я. — Они бывают неприятны как заказчики. Но ведь не они виноваты, что мы не переносим сдвига реальности.

— Я всего лишь ребенок, и такие тонкости для меня недоступны. Я их ненавижу. — Он вгляделся в ночь. — Вайм, как ты можешь жить в ловушке?

Когда он это сказал, на меня обрушились три воспоминания.

Первое. Я стою на набережной Ист-Ривер — это река, она течет мимо Нью-Йорка, про который я вам уже рассказывал. Полночь. Я смотрю на сияющего дракона — Манхэттенский мост, распростершийся над водой, потом на мерцающие огни заводов в дымном Бруклине, потом на ртутные фонари у себя за спиной, которые высвечивают белым площадку и бо́льшую часть Хьюстон-стрит. Потом — на отражения в воде: то как мятая фольга, то как блестящая мокрая резина; и наконец на само полуночное небо. А оно не черное, а мертвенно-розоватое, без единой звезды. Сверкание этого мира превратило небо в крышу, и она так давила на меня, что я едва не закричал… Через сутки я уже был в двадцати семи световых годах от Солнца, в своем первом звездном рейсе.

Второе. После нескольких лет отсутствия я приехал погостить к матери. Полез в чулан что-то искать, и на голову мне свалилось непонятное приспособление из ремешков и пряжек.

— Мама, что это?

Она расплылась в идиотской умильной улыбке:

— Ваймочка, да это же твоя шлейка! Мы с твоим первым папочкой брали тебя на пикники на Медвежьей горе, надевали на тебя шлейку и привязывали к дереву шнуром длиной футов десять, чтобы ты не…

Остального я не слышал — я представил себя связанным этой штукой, и меня затопил внезапный ужас. Да, мне двадцать лет, год назад я присоединился к замечательной семейной группе на Сигме, уже стал гордым отцом троих детей и ожидаю еще два прибавления. Мы, сто шестьдесят три человека, владеем целым пляжем, девятью милями джунглей и половиной горы. Может быть, мне представился Антони — скованный, он пытается поймать птичку, жука или волну, но все его пространство ограничено десятью футами веревки. Весь последний год я ходил голым — одевался только для выездов на работу. Мне страшно не терпится покинуть обиталище своего детства — удивительное место, называемое квартирой, — и вернуться к женам, мужьям, детям, нормальной жизни. В общем, это было ужасно.

Третье воспоминание? После того, как я покинул свою семейную группу — бросил, откровенно говоря, обуреваемый чувством вины и какими-то другими чувствами, которые не мог назвать… Тогда мне еще снились каждую ночь кошмары о судьбах детей, и я просыпался с криком, хотя прекрасно знал: весь смысл семейной группы в том, чтобы дети не пострадали, потеряв одного, двух или даже трех родителей… Я все еще ломал голову, пытаясь понять, не делаю ли тех же ошибок, что совершили мои родители, и надеялся, что мои дети выйдут не такими, как я, или даже хуже, вроде тех детей, про которых я читал в газетах (наподобие Рэтлита, хотя с ним я тогда еще не был знаком)… И меня охватывало ужасное подозрение, что, как бы я ни пытался отличаться от своих предков, я поневоле повторяю все те же ошибки… В общем, я тогда летел на корабле, который должен был впервые принести меня на Звездную Станцию. На борту я познакомился с одной золотой, которая для золотой была очень приятной девушкой. Мы с ней говорили о двигателях внутригалактических и межгалактических кораблей. Ее впечатлила широта моих познаний. А меня впечатлило, что она летает на этих кораблях и знает о них так мало. Ей как девушке нравился механик ростом шесть футов четыре дюйма, весом двести десять фунтов, с въевшейся под ногти смазкой, то есть я. А мне как парню нравилась стройная девушка с янтарными глазами, повидавшая все. Мы стояли на обзорной палубе и смотрели, как приближается огромный искусственный диск Звездной Станции. Тут девушка взглянула на меня и сказала — в ее голосе как будто вовсе не было жестокости: «Ты ведь дальше не можешь, правда?» И меня снова затопил ужас, потому что я знал: она права примерно в девяти разных смыслах.