Квартира была небольшой, бил свет – сквозь прорванные тучи, сквозь окно – и мы остались вдвоем, и это было хуже, чем боль.
– Он… Обижал тебя?
– Нет, что вы, – она рассмеялась. Звонко, заливисто.
Она рассмеялась. Она рассказывала, какой он хороший, как много знает, как ей нравится с ним:
– Замолчи, – попросила я. – Пожалуйста, замолчи.
– Нет, вы не посмеете, слышите, не смейте жаловаться на Кристиана, не смейте…
Она закрыла глаза и плакала. Я положила руку на ее щеку, и слеза стекла в ложбинку между большим и указательным пальцами. Чужая слеза жгла, как кипящее масло, а Элли все плакала, а я – нет.
Когда сзади послышались шаги, глаза Элли были пусты, мои виски звенели, а руки будто сковало утренним льдом. Солнце падало на почти высохшие слезы лицеистки, внутри нее горели пожары, и я знала, что могла бы осторожнее, точнее, нежнее. Я могла войти в ее память с мягкой тряпкой, но вошла с огнем: чтобы навсегда, чтобы наверняка.
– О, и ты здесь!
– Ну-ка, сядь.
Страаааах…
Малкольм усадила Кристиана, и, развернув второй стул, оседлала его – точно напротив, по другую сторону стола. Солнце вызолачивало мокрые волосы Келсо, капли на его халате. Солнце било ему в лицо, но он, щурясь, смотрел только на меня.
– Доигрываешь в мои игрушки? – спросил Кристиан.
– Сюда смотри.