— Не дай Бог, брат, никому такой "красивой жизни", — Иванов покачал головой. — Но речь не обо мне. Сколько казаков сейчас в этом лагере?
— Не считал. Сотен пять, наверное. Ты начальник, коменданта спроси.
— И все думают как ты? Такие же упертые?
— Люди разные. А ты хочешь предложить амнистию, чтобы казаки к вам перешли и немцам стали служить?
— Не немцам, а Присуду, земле казачьей.
— Вона как… — протянул Саблин. — О Присуде заговорили… Жди большой крови…
— Куда уж больше? Она и так потоками льется. Не мы войну начинали и, скорее всего, не нам ее заканчивать. Появился шанс что-то исправить и вернуться на Родину. Мы его использовали и стараемся из этой ситуации что-то выжать.
В хате воцарилась тишина. Саблин аккуратно пил чай, а Иванов размышлял. Братья молчали минут пять, а затем Лазарь Митрофанович спросил Никифора:
— Если я тебя на поруки возьму и в родную станицу отправлю, что делать станешь?
Саблин помялся и ответил честно:
— Отлежусь и осмотрюсь. А потом не знаю. Честно говоря, силы на исходе. Я вас ненавижу, потому что против родной страны пошли. Но жену и деток повидать охота.
— Решено — я тебя забираю. Под свою ответственность. Сегодня побудешь со мной, мне есть, что тебе сказать, а завтра отправлю к жинке и детишкам.
— А что с другими военнопленными?
— Казаки отдельно, с ними разговор особый. Насчет комиссаров и коммунистов ничего не скажу — мне на них плевать.
— Не по-людски это… Я уезжаю, а они здесь…
Иванов посмотрел на меня:
— Хорунжий, выйди.
Кивнув, я покинул хату и обнаружил рядом с ней коменданта, который кинул взгляд на дверь и спросил:
— Разговаривают, браты?
— Да, — ответил я и, подумав, что среди пленных казаков могут быть и мои родственники, задал сотнику вопрос: — У тебя списки сидельцев далеко?