Даже этот диск, в котором он катился вслед за Царицей и ее клевретом, гораздо более велик и для Бориса Сергеевича, окажись он здесь, на месте Биленкина. Что же говорить о самом метро! Его циклопические размеры все больше и больше поражали воображение Игоря Рассоховатовича. Но даже они не смогли подготовить его к тому, что он увидел, когда труба вдруг полностью вышла из марсианских недр и пролегла над тем, что, наверное, являлось марсианским городом. Первым марсианским городом, который видел человек.
Ему показалось, будто опора под диском провалилась, исчезла, разрушенная невообразимым промежутком времени, и диск лишь по инерции продолжает нестись вперед, но сейчас неумолимая сила гравитации сдернет его вниз, туда, где в невозможной глубине раскинулось нечто, чему и слово трудно подобрать.
Город.
Да, пожалуй, – город.
Огромный город раскинулся в кратере, чей иззубренный край бросал на часть его густую тень, в которой что-то светилось, поблескивало, переливалось, указывая на то, что город еще не окончательно мертв и что там, возможно, теплится жизнь. В нем отсутствовали генеральные линии направлений, придававшие даже самым безалаберно возведенным земным городам хоть какую-то упорядоченность и регулярность. Здесь словно имелось гораздо больше измерений, чем три фундаментальных. Глаз, а точнее – мозг не мог воспринять это добавочное измерение, он лишь интуитивно чувствовал его присутствие за хаосом городских построек, вздыбливающихся, лежащих на боку, склонившихся под углами, а то и вовсе свисающих вниз, словно сталактиты. И все это безумие архитектуры опутывали тончайшие нити, словно паутина – мумифицированное тельце мухи. Лишь приглядевшись, Игорь Рассоховатович понял, что это не паутина, а прозрачные трубы метро, по одной из которых и двигался его диск.
И только поняв это, он смог в полной мере осознать циклопичность марсианского города. У него захватило дух. Ему вдруг захотелось широко открыть рот и завопить – то ли от восхищения, то ли от ужаса. А может, от того и другого одновременно.
Затем труба стала ветвиться во всех трех измерениях, будто корневище дерева, глубоко и мощно проросшего в мертвую марсианскую почву. Стеклянные корни расходились и вновь срастались, образовывали спутанные клубки, чтобы затем распутаться в сложнейший лабиринт. Мозг тщился представить его топологию, но это было невозможно сделать, и Биленкин казался себе счетно-аналитической машиной или скорее педальным арифмометром, которому дали исполнить программу по решению сложнейшей эвристической задачи, к тому же решения не имеющей.