Между тем Максим совершенно напрасно отбросил идею рассказать об этом компетентным органам. Потому что кое-кто, один человек в Российской Службе Безопасности, давно и пристально наблюдал за ним самим и за происходящими вокруг него событиями. Этот человек в этот же самый день, взглянув на часы, принял наконец решение, одобрив его кивком собственному отражению в огромном, на полстены, зеркале. После чего вызвал двоих наиболее расторопных своих подчиненных.
— Пора, — сказал он этим двоим.
И те, ни слова более не говоря, отправились выполнять задание.
Митрохин умирал.
Он лежал на полу переполненной камеры Лубянки, в духоте, на подстеленной под него десантной куртке Игорька и бредил.
— Люба, Любочка моя, — звал он, мотая головой. — Где ты, Люба? Почему я тебя не вижу?…
Игорек, стоя на коленях, придерживал его голову с горячим, как хорошо растопленная печка, лбом, с волосами, перепутанными, мокрыми от пота, чтобы Митрохин не расшибся об грязный пол.
— Люба! Люба! — звал Митрохин.
— Заткни его! — рявкнул кто-то злобно из другого угла камеры. — И так тошно.
— Человек в бреду. Человек тяжело ранен. Как вы можете? — урезонил «рявкалыцика» другой голос.
Игорек с благодарностью посмотрел в ту сторону. Там, тоже на полу, обхватив руками колени, сидел парнишка — может быть, только чуть постарше Игорька — с характерной наружностью: кучерявый, черноволосый, смугловатый, с большим некрасивым носом. Губы у парнишки были разбиты, рубаха порвана, в уголках рта запеклась кровь. Заметив, что Игорек смотрит в его сторону, парнишка улыбнулся распухшими губами и кивнул.
— Люба, Люба, — шептал Митрохин.
Когда расположившегося напротив высокого и молчаливого мужчину увели на очередной допрос, парнишка пересел на освободившееся место, ближе к Игорьку.