Светлый фон

Тамиру захотелось сесть на лавку рядом с этим старым человеком, который от него отрекся и не узнал. Сесть и биться затылком о старую печь, пока в голове не смеркнется, пока не отступит мучительная явь.

Не помнит.

Не узнает.

Никого.

Как же больно. Больно как!

Обережник круто развернулся и вышел. Избяное тепло и духота забивались в горло, мешали дышать. Он замер на крыльце, жадно глотая свежий воздух погожего таяльника. Но воздух застревал в гортани, не доходил до легких, и сердце дрожало, трепыхаясь часто-часто…

Клятая собака снова рычала от конуры, снова казала пеньки гнилых зубов. Тамир опустился на ступеньки. Лесана там, в избе, наверняка, заболтает старого и малого, наплетет с три короба, утешит, успокоит. А её спутник в это самое время будет сидеть на истертых порожках скрипучего крыльца, не зная, как себя вести. Не зная, что сделать. А сделать следовало. Что?

Он поднялся рывком, снова миновал сени, толкнул тяжёлую низкую дверь и вошёл в жару и духоту полутемной горницы. В несколько шагов преодолел расстояние до скамьи, на которой сидел и цеплялся за Лесанины руки трясущийся Строк. Девка что-то говорила ему, увещевала ласково. И Тамир вломился некстати. Зря ввалился. Она показывала ему глазами на выход, мол, вон поди, не делай хуже. Хотя хуже уже, казалось, некуда.

— Отец, — колдун опустился на колени перед стариком. — Это я. Ты вспомни…

И будто холодный камень отвалили с души. Воздух в горло полился, потёк ручьем. И сразу всплыло всё в памяти. Тканки, материными руками вышитые. Затертые уже, потрепанные. Но узор родной. А там, за печью, ухват старый, одна рогулька у него погнулась вкось, но всё одно удобный — горшки из печи таскать, а рогулькой скривлённой сподручно снимать горячие крышки.

И пол этот — выскобленный, чистый. На этих половицах Тамир играл в детстве деревянными резными чурочками — ставил одну на другую или в рядок…

Сердце болезненно сжалось. Никогда прежде обережник не думал, что может болеть то, чего, как он считал, у колдунов вовсе нет — душа. Но ведь болела же! Тоской исходила.

— Ты вспомни, — говорил мужчина, держа сухие стариковские ладони в своих крепких смуглых исчерченных белыми полосками шрамов. — Вспомни, как я дитём накидал яиц в опару готовую. Прямо в скорлупе. И материной тяпкой покрошил. Помнишь? Как ты сперва за ухо меня оттаскать хотел, но рука не поднялась, а потом смеялся.

Строк вздрогнул от этих слов, как от пощёчины. Высвободивл руки и осторожно заскользил пальцами по лицу гостя.

— Тамирушка…

Лесане показалось, она услышала, как выдохнул Ясень, который уже, небось, готовился к тому, что колдун, хорошо, если просто из дому его вышвырнет, не осенив напоследок Мертвой Волей в спину.