Гринрой наконец умудрился забраться на топчан и при свете полной луны начал осматривать видимую часть окрестного пейзажа.
«Да, долго здесь оставаться неразумно… Ко всему прочему, ночи довольно холодные — из окна дует так, что будь двери парусами, монастырь наверняка бы унесло в туманную даль. — Рыцарь Надкушенного Яблока поежился. — Надо отсюда исчезнуть, и как можно быстрее. Этот Бернар явно не в себе. Как только его всерьез принимают? А ходит ведь, благословляет… И толпы оголтелых идиотов тут же готовы бежать, крушить кого попало и где попало…»
Первая встреча с настоятелем Клервосской обители не шла у него из головы. Едва завидев тощую, выпрямленную, как портняжный метр, фигуру аббата, Гринрой бросился к нему и заключил в объятия, прежде чем тот успел открыть рот:
— Приветствую тебя, почтеннейший брат мой! Как благостно небо, направившее сюда стопы моего коня!
— Что? — переспросил Бернар.
— Ну, то есть, конечно, мои стопы, но поскольку конь — мое имущество и все это время он влек меня к вожделенной цели, то и мои стопы вместе со всем остальным увлек тоже. К тебе, брат мой! К тебе, о котором я слышал столько всего, что все это — ничто. Ибо что бы это ни было, не есть то, что есть. Ибо то, что есть — превыше слова, превыше всех слов, исключая, конечно, слово, которое было в начале, ибо никто, как Бог. Но если Он есть альфа и омега, то все прочие буквы алфавита начертаны золотом на скрижалях вечности в повести о деяниях твоих.
Бернар Клервоский ошарашенно выслушивал звучную латынь Гринроя, пытаясь вырваться из крепких объятий рыцаря Надкушенного Яблока. Не тут-то было… Йоган Гринрой редко пользовался силой для успешного завершения дел, но среди многих дарований, отпущенных на его долю Всевышним, и ее хватало с лишком.
— Брат мой, — попробовал было вклиниться в легатскую трескотню опешивший аббат Клерво.
— Джованни. Зови меня просто — Джованни. Так зовет меня Папа — мой добрый славный Папа Гонорий II. Правда, родители окрестили меня Гуэдальфо, но что с того? Его Святейшество тоже не явился в мир сразу Гонорием и сразу вторым. Вот недавно, утром. Я еще в постели… Э-э… В молельне, а он присылает своего капитана… Вы, кстати, знаете барона ди Гуеско? Нет? Очень жаль, он мечтает с вами познакомиться. Так вот, этот самый барон, который также и капитан, говорит мне: «Папа обезумел!» Ну, в смысле — Папа обезумел от горя. Надо спешить, чтобы спасти его и весь христианский мир. Да, я вижу по твоему доброму, но мудрому лицу, брат мой, — тебя очень гнетет то, что полное безумие не подобает понтифику. Впрочем, худое безумие ему тоже не к лицу. Но Папа-то, Гонорий, всегда лицеприятен пред ликом Господа, и я устремился к нему. И вот я здесь. Франция в опасности! Если бы слезы, пролитые добрыми христианами в сих пределах, собрать воедино и вылить в Луару, до самых отрогов Альп плескалось бы море. Святой престол не может потерять христианнейшее королевство в пучине слез и громе воплей! И ты, как утес, как остров, торчишь… Ну, в смысле, возвышаешься над бездной греха, над Тартаром, в который рушится милая сердцу нашего великого понтифика Франция. Он призвал меня и сказал: «Погляди на этот утес! На этот остров! На эту кручу и высь! Вот тот камень, на котором воздвигнем мы храм веры! Вот чем спасется христианнейшее королевство! И пусть враги ропщут и клевещут, но мы-то знаем! Нам там, — Гринрой кивнул в сторону, где, по его прикидкам, должен находиться Ватикан, — между прочим, открыты пути грядущего. И всякий, кто усомнится, будет гореть в геенне огненной и на Страшном суде окажется в конце очереди!»