— Подло убивать солдат таким образом. Ты не дал им ни малейшей возможности сражаться.
Мальчик-солдат отмел мои мысли прочь.
— Ты до сих пор считаешь войну игрой, с правилами и ограничениями? — насмешливо спросил он. — Нет. Смысл войны в убийстве врага. Речь не о «честной битве» или твоих странных представлениях о чести и славе. Честь и слава! Война — это кровь и смерть. Речь шла о том, чтобы убить как можно больше гернийцев, потеряв при этом как можно меньше своих воинов. Об уничтожении гнезда с вредителями. Не пытайся обвинять меня в гибели захватчиков. Если хочешь задеть меня за живое, думай лучше о том, как я подвел собственные войска. Ругай меня за то, что я не сделал все возможное для спасения моих людей. Укоряй за то, что стены Геттиса все еще стоят, а не за то, что из-за них на нас направят меньше ружей.
Я промолчал. Он не втянет меня в обсуждение его неудач. Я мог бы посмеяться над тем, что он сделал не так, а что упустил, но это лишь подскажет ему, как преуспеть в следующий раз. Так что я не обратил внимания на его слова и замкнулся в себе. Страшно подумать, что этот безжалостный мясник был частью моей личности — а сейчас и преобладающей частью. Мне не хотелось признавать, что я имею к нему хоть какое-то отношение. Я отступил в собственную тьму, чтобы осмыслить поступки, которые «я» совершил — и которые до сих пор меня ужасали. Зарезанный часовой, перебитые солдаты… Полагаю, страшнее всего было лицо Спинка в тот миг, когда он меня узнал. Что он мог обо мне подумать? И узнали ли меня другие? Меня угнетало, что я не мог ничего выяснить о последствиях нашего нападения на форт.
Уцелела ли Эмзил с детьми? Что сталось с Эпини и ее малышкой? И если они пережили пожары и нападение спеков, что их ждет теперь? Стужа и голод?
Мои мысли вновь и вновь возвращались к той ночи, когда я вошел в сон Эпини. Я тревожился из-за того, что она принимает опий, и пытался разобраться в ее бессвязных признаниях. Она отправила мой дневник сына-солдата дяде, но попал он почему-то в руки тети, и та сделала с ним что-то, каким-то образом связанное с королевой и угрожающее репутации Бурвилей. Я совместил с этой неуютной мыслью упоминание мальчика-солдата о том, что именно он подтолкнул меня писать в дневнике столь подробно — куда подробнее, чем ожидается от сына-солдата. Причем он считал, что тем самым выполняет веление магии. Если это так, то что это значит для меня? Записал ли я там больше, чем осознавал сам? Как могло содержание моего дневника быть частью замысла магии, намеренной прогнать гернийцев со спекских земель? Упомянутый им камень почти наверняка был тем, что я отдал Колдеру. Но какое он мог иметь значение для магии? Я ничего не понимал, и мне не у кого было спросить. Сам мальчик-солдат не представлял, почему магия побуждала его подробнее вести дневник и зачем его следовало оставить, когда он сбежал в горы. Спросить было не у кого.