Цела.
И Ксюха тоже. И Калина, которая казалась непривычно задумчивой. Впрочем, Васятка тоже вот растерял былой бодрости. А Верещагина — её доставили с нами — свернулась калачиком на кровати и тихо плакала. То есть, может, просто лежала, но мне почему-то казалось, что плакала.
Горько так.
Безнадежно.
И я не выдержала. Села рядом, погладила закованную в броню спину, и сказала:
— Ты нас спасла.
Верещагина застыла. Вряд ли она ощутила прикосновение. Но дыхание сбилось.
— Если бы не ты, нас бы убили. Всех. А ты спасла.
— Я… я теперь все помню! — сказала она шепотом. — Не помнила сначала, а потом вспомнила… как… каждого… и радовалась еще. Мне нравилось убивать!
Она не повернулась к нам.
— Бывает, — философски заметила Калина.
— Я… — Верещагина шмыгнула носом. — Я не хочу! А если мне вот так… понравилось? И потом захочется? Ну… в нормальной жизни?
Проблема. Доспех, секира и шлем, которые положили подле кровати, аккуратненько так, с опаскою явной, в нормальную жизнь не вписывались.
— Я сойду с ума! И меня запрут в психушке! — она все-таки позволила страху выплеснуться.
И села.
Вытерла расцарапанными руками глаза.
— Не сойдешь, — Линка тоже подошла и велела: — Подвинься.
Верещагина и подвинулась.
И вовсе она теперь не красивая. Сама бледна, щеки горят болезненным румянцем. Волосы сбились, ссохлись, слиплись чем-то бурым, уродливого вида. И думать не хочется, чем именно.
— Это просто одержимость, — сказала Линка.