Светлый фон

Лама пришел в процедурную первым, за полчаса до назначенного времени. Проверил крепежи и ремни на пыточном кресле. Отмыл до блеска кафель: подопытные пленные, убиравшие помещение после опытов, были нерадивы и вечно оставляли неоттертые брызги крови своих собратьев над плинтусами и по углам, а Лама этого не терпел. Его раздражало, когда запах старой, вчерашней, остывшей крови смешивался с запахом свежей.

Ровно в восемь утра конвоиры-японцы ввели в процедурную Кронина, усадили его в кресло – и Лама небрежным кивком отослал их. Самолично пристегнул и защелкнул на запястьях, щиколотках, коленях и шее крепежи, ремни, кольца.

Тот молчал.

Как тогда, в Харбине, в тридцать девятом, когда Лама привязывал его к стулу в кавэжедэшной «пыточной избушке». Кронин этого не помнил. Но Лама помнил. Это мертвое молчание и бесстрастный взгляд человека, равнодушного к своему будущему.

Как тогда, в Харбине, когда Лама понял, что Кронин ему почти ровня, что он силен и опасен, и что с ним дрессированной ручной обезьянкой доверчиво ходит смерть.

Сейчас Кронин ему не был ровней; оскопленный, забывший все чудеса, он был слаб и безвреден – но смерть-обезьянка по-прежнему ходила с ним рядом.

Господин пришел с большим опозданием, он это любил – чтобы жертва понервничала в ожидании. Но Кронин не нервничал; он просто дремал, а когда господин вошел в процедурную, неохотно открыл глаза и спросил с ленцой:

– Будешь пытать меня, Юнгер?

– Примитивно мыслишь.

– Значит, просто сделаешь сверхчеловеком?

– В каком-то смысле, Макс, в каком-то смысле, – господин пренебрежительно улыбнулся, но Лама заметил, как немецкий его акцент, обычно мягкий и почти что неуловимый, вдруг усилился, стал лязгающим и резким, как всегда, когда господину казалось, что над ним насмехаются. Впрочем, сейчас ему не казалось.

– Интересно, мне полагается самка в пару? – паясничал Кронин. – Правда, я женат, но мой брак, похоже, себя изжил, так что я теперь…

– Прекрати юродствовать! Ты не в цирке!

Лама выщелкнул лезвие ножа:

– Господин, прикажете напомнить ему, где он находится?

Не дожидаясь ответа, Лама принялся «обновлять» им же вырезанный когда-то знак ван на груди у Кронина: молниеносно вспорол острием ножа один продольный белесый рубец, уже было взялся за второй, но господин заорал:

– Не сметь!

– Но, я думал, мой господин…

– Тебе не полагается думать, животное! Подай мне красную и черную киноварь.

Лама покорно кивнул, открыл один из железных шкафчиков, громоздившихся вдоль стены процедурной, и подал господину два хрустальных пузырька, избегая встречаться с ним взглядом, чтобы тот его не подцепил. В последнее время Юнгер усовершенствовал приемы гипноза и цеплял почти виртуозно – не самого его, но дикого зверя в нем. Природный талант в одной области удивительным образом сочетался в господине с природной же ограниченностью во всех прочих – как будто порода его, многовековое близкородственное аристократичное скрещивание, предполагала развитие одних качеств и затухание других… Настанет день – и настанет скоро! – когда Лама разорвет этого самодовольного выродка в клочья. Зубами, когтями, бездумно. Не глядя в глаза. Как животное, не поддающееся дрессировке.