А на Машу в кабинете особенно сильно стал давить груз вины. Она думала, что из-за нее и ее семьи случились эти неприятности. Ее родители оказались главными участниками всех бед, а принятые ими решения способствовали ухудшению ситуации. Маше было неприятно слушать об этом. Каждая новая фраза питала горькую мысль, что никто не идеален. Даже неизменная зацикленность Антоновского на ее матери словно обвиняла ту в неумении выбирать друзей или говорить «нет» своим кавалерам так, чтоб до них по-настоящему доходило.
Прихрамывая рядом, Вольгерд сочувственно поглядывал на Машу. Он наступал на обе ноги и лишь немного кособочился. Его костыль, который он сегодня использовал в качестве посоха, мерно постукивал по полу, отбивая такт Машиному настроению. Он был как метроном, гармонизирующий ошибочный ритм пьесы.
Вольгерд замешкался, преодолевая порожек между распахнутыми дверями, делящими коридор на две неравные части, и когда Маша с тревогой оглянулась, ответил ей выразительным взглядом.
Телепатически озвученная фраза прозвучала в Машиной голове естественно, словно они сто лет общались друг с другом, не разжимая губ. С У Ма это происходило все-таки иначе – с небольшим душевным напрягом и ощущением инородности. С Вольгердом же Маше было легко. Однако его вечное желание ее приободрить, словно она неуверенная в себе рохля, начинало слегка раздражать. Наверное, от того, что она и впрямь не ощущала уверенности.
Маша устыдилась, но вместо того, чтобы сгладить углы, выдала резкое: