Дорогу вдруг заступило небольшое человекоподобное существо, темное не столько снаружи, сколько изнутри, остро пахнущее серой и рвотой, жалобно бормочущее на незнакомом, ласковом, словно бы специально для сюсюканья с младенцами придуманном языке. Сперва удивленно подумал – надо же, галлюцинация, но потом понял, что это всего-навсего старуха, тощая, грязная, пьяная до такой степени, что даже воздух вокруг нее ходил ходуном. Вцепилась обеими руками, не то в попытке устоять на ногах, не то, чего доброго, возжаждав ласки, дохнула в лицо смрадным перегаром, пробормотала что-то вроде: «Манабуси[26]». Дурацкое словечко на чужом языке прозвучало как ведьминское заклинание; смешно, кстати, если оно и правда было заклинанием.
Впрочем, нет. Несмешно.
Не то чтобы оттолкнул, скорее отцепил от себя старуху, осторожно и брезгливо, как крупного паука, которому панически, гораздо больше возможного ядовитого укуса боишься нечаянно оторвать ножку. Зачем-то пробормотал: «Извините», – и ускорил шаг, почти побежал, не оглядываясь, потому что меньше всего на свете хотел снова увидеть ее лицо. За очередным перекрестком наконец позволил себе замедлиться, отдышаться, спросить: «Что это было вообще?» – и не получив, конечно, ответа, беспомощно добавить: «Зачем мне еще и это?»
Идиотский вопрос. Просто так, незачем. Потому что такова жизнь.
* * *
– Что это было вообще? – спросила Таня.
– Не «что», а «кто», – флегматично поправил ее Альгирдас. – Старая Ванда. Думал, больше никогда ее не увижу. В последний раз она появлялась на привокзальной площади… дай бог памяти… лет двадцать, наверное, назад. И не в мое дежурство. Ребята потом несколько лет в лицах рассказывали, как Стефан убедил ее оставить приезжих в покое. Эпос почище Калевалы.
– Стефан? В смысле, шеф?
– Ну да, кто же еще. Он у нас один такой убедительный. Надо будет ему сказать, что Старая Ванда вернулась. Пусть разберется. Вреда от нее немного, но для нашей общей репутации – несмываемый позор.
* * *
Зачем-то зашел в первое попавшееся кафе, попросил сделать американо. Пока бледная девушка с перекошенным, словно бы съехавшим набекрень лицом возилась с аппаратом, огляделся. Темное помещение, тусклый желтый свет энергосберегающих ламп, кресла, обитые коричневым дерматином, потрескавшаяся плитка на полу, пыльные стекла, на подоконнике одинокий горшок с пластиковым тюльпаном. В углу сидел замотанный зимним клетчатым шарфом старик с лицом отечного волка, что-то ел белой пластиковой ложкой из картонного стакана, у входа елозила грязной шваброй горбунья в синем рабочем халате. Надо же, такая неприукрашенная, неприбранная бедность, совершенно не ожидал ее здесь увидеть. Думал: какая-никакая, а все же Европа, что-то хотя бы смутно похожее на любимую Прагу или хорошо, предположим, на нелюбимый Берлин. Впрочем, ладно, какое мне дело. Никакого, ни до чего.