Которая открывалась сюда, в коридор, и если распластаться по ней и ждать, пока тебя убьют, это задержит душегубов достаточно, чтобы прибыла дворцовая стража. Все это брат Меркурий понял в долю секунды – как и то, что такое поведение ему не свойственно. А свойственно ему, напротив, быть приятным и милым и делать всем легко и удобно, ибо таким сотворил его Бог, и менять это уже не след…
А потому не успели убийцы одолеть и половину коридора, как брат Меркурий ухватился за ручку и распахнул огромные двери настежь. Перепуганные прелаты внутри, заслышав крики и звуки сражения из коридора, уже сгрудились, как овцы, посреди Палаты совета, словно нарочно для того, чтобы ассасины набросились на них всей своей мощью и положили десяток или больше душ, пока стража добежит и нападет на них.
На тело поверженного патриарха брат Меркурий смотреть не хотел. Но знал, что будет хорошо, если его найдут молящимся рядом. И под звуки криков, смерти, грохота, стука, царапанья, свиста и воя из Палаты совета, обрушившихся ему в уши, он осторожно прокрался назад, к простертой золотой колонне с тем, что осталось от патриарха внутри, преклонил колени, позаботившись сначала как следует обляпать себя кровью, и наконец позволил слезам свободно струиться по его бледным щекам.
Было бы неправильно утверждать, что брату Меркурию уже виделись иконы, которые когда-нибудь запечатлеют мученичество святого Симеона Пападакиса, непременным, а возможно, и ключевым элементом которых будет образ юного, пламенеющего верой иподиакона, обагренного кровью убиенного праведника, с большими красивыми глазами, поднятыми к небу в горячей молитве.
Ну, то есть они ему определенно виделись, но не на первом плане, нет. Больше всего его занимал животрепещущий вопрос преемственности… долгие недели политических интриг… возможно, повышение – теперь-то, когда остальные два иподиакона ванной палаты освободили свои места. И еще его до сих пор пьянили прекрасные глаза убийц, бегущих к нему по коридору. Никогда за всю свою короткую жизнь он не видел ничего столь волнующего.
* * *
Тем временем в главном нефе огромного собора, куда не долетали звуки резни, сотни, тысячи людей – и Лира в том числе – собрались под исполинским простором купола, ожидая, когда начнется торжественная литургия. Хор низких мужских голосов тянул гимн, самой своей протяженностью и неспешностью рождавший устойчивое ощущение вечности.
Политика незаметности, которой следовала Лира, отчасти состояла в том, чтобы не задавать никаких вопросов и не заводить никаких разговоров. Поэтому приходилось довольствоваться наблюдениями за происходящим вокруг. Лира впитывала терпение верующих, их неподвижность, подобную трансу и пронизанную торжественной музыкой… пока один из хористов вдруг не дал петуха.