– Э! Где этот великий волшебник? Что ж евонная мамка в земле ковыряется да болящих пользует, вместо чтоб на перине пуховой лежать? Что ж евонная женка в скиту сидит, белый свет ненавидит? А дочка евонная – в девках, а скоро уж в перестарках?
Я надулась. Может, отца давным-давно и в живых-то нет…
– Не дури, внуча, – Левкоя понизила голос. Глаза у нее потемнели, и глянула из них такая усталость, что у меня голова поникла и кулаки разжались. Забытый скребок оставил на ладони глубокую ребристую вмятину. – Одна ты у меня. Я ж тебе добра хочу, негоднице. Найдем мы тебе парня пригожего, доброго. Плечо тебе надобно, плохо, знаешь ли, бобылихой жить. Уж поверь старухе. Мне немного осталось, а ты одна не выдюжишь. Кость у тебя тонкая, в мамку. А будешь за мужниным плечом, как за каменной стеной, тогда и книжки свои вумные читай. И никто те слова поперек не скажет, ага. Да и где это видано, чтоб девка волшевать могла? Пока ты девка – никакой волшбы. Таков уж порядок. Так что забудь про королевну, про дурь ее заморскую, а лучше бабке своей помоги. У тебя ручки умелые, а сердце доброе, люди таких любят. Вот к вечере…
Грянули во дворе копыта, что-то залязгало, загремело. Окрик. Лошадиный всхрап.
Никогда я не видела, чтобы Левкоя так бледнела. Она стала ноздревато-белесой, как поплывшая по весне снежная баба. Пальцы у нее свело, трубка выпала, рассыпав по столешнице тлеющий табак.
В сенях грохнуло, простучали шаги. Я вскочила, сжимая словно оружие несчастный скребок. Дверь распахнулась, в горницу ворвалась Каланда. От хромоты не осталось и следа. За ней ввалился еще кто-то. Звон металла, скрип кожи, топот, голоса…
– Лехта! Араньика! Ахес эхперарте!
Она откинула плащ, сбив полой кочергу и совок для углей, протянула мне руки. Замшевые перчатки, в специальных разрезах на пальцах вспыхивают камни. Два золотых с эмалью запястья прихватывают рукава. Сверкающие кудри, ясные глаза, улыбка как цветок. Еще шаг – рука в перчатке крепко ложится мне на плечо.
– Вамох а тода приса!
Уходя следом за принцессой, я оглянулась. Левкоя сидела бледная, будто соляной столб, а перед ней на столе дымился черный пепел.
* * *
Чувство вины разрушает. Затягивает в топи прошлого, увлекает бесконечной игрой в упущенные возможности. «Если бы я тогда сделал то, если бы сказал это… если бы свернул направо, а не налево… если бы послушался старших…» Чувство вины – наркотик, такой же упоительный, как жалость к себе, только, может, чуть более горький. Там рядышком еще одна пакостная трясина – самоуничижение. Та, что пуще гордыни.