Светлый фон

От печи шёл аромат дров и тепло. Тепло по всему телу. Боли нет. Только внутри, но не физическая. Там поселился страх — страх понимания, что обратной дороги нет. Во всю избу раздавался грубый бас. Слова были до боли знакомые, а обстановка… до боли непонятная.

— Раскудрявый клен зеленый, лист резной…

Лекарь, склонившийся над котлом, обернулся. Его лицо — узкое, с резкими скулами и седыми висками — будто ожило с фотографии на стене. На груди болтался стеклянный шприц в кожаном чехле, а из-под рубахи виднелся шрам — длинный, неровный, будто от осколка.

— Добро пожаловать в отряд, коллега, — сказал он, и в углу его глаза дрогнула старая боль. — Я Алексей Николаевич Громов.

Глава 3. Репьи времени

Глава 3. Репьи времени

Я смотрел на мужчину, пытаясь прочесть в его глазах хоть каплю лжи. Или намёк на большую шутку. Вдруг я попал в какой-то скрытый квест? Повертел головой, в надежде, что найду камеру. Но с каждой секундой надежда рушилась, как куличик из песка. Взгляд Алексея Николаевича был прозрачен, как стёкла тех очков, что я разбил в день, когда первый раз заступился за девушку. С тех пор я не носил очки, а переключился на линзы. Рука сама потянулась к виску — привычный жест, когда мозг перегружен. Алексей Николаевич заметил это движение и усмехнулся, будто узнал что-то:

— Тоже контузия? У меня после Миуса так было. Месяц фамилию вспомнить не мог.

Он потянулся к фотографии, поправил её криво висящий угол. Пальцы дрожали — мелкая дрожь, как у алкоголика на второй день. Но в движениях была нежность и обречённая печаль.

— 178-й медико-санитарный батальон, военврач 3-го ранга. 100-я гвардейская стрелковая дивизия, — он выдохнул дым самокрутки, и лицо на мгновение скрылось за сизым облаком. — Погиб 16 октября 1944-го. Осколок в спину… Прикрыл санитарочку. Ей бы 17 было.

Его голос сорвался на «17», словно зацепился за край воронки. В углу избы заскрипела мышь, будто спеша укрыться от этой боли.

— А потом… — Алексей Николаевич резко встал, откинув полу рубахи. На бледной коже живота зиял шрам, похожий на карту рек. — Проснулся тут. Три года назад. Терентий нашёл в лесу с горячкой. Думал, что шпион.

Он расстегнул чехол, вынув шприц. Стекло было мутным, но жидкость внутри странно поблёскивала.

— Адреналин. Последняя ампула. Со склада под Кёнигсбергом вынес, — он потёр ампулу рукавом. — Комбат, перед тем как в атаку рвануть, кивнул: "Бери, доктор, тебе нужнее". — Провёл пальцем по гравировке «Кр. Арм. Склад №7». — Тут гангрену свёклой лечат. Раньше хоть смеялся, а теперь…

Алексей Николаевич замолчал и уставился на меня, абсолютно не сомневаясь, что теперь я расскажу свою историю. Его глаза оживились. Правда, немного стыдно было признавать, что погиб я по своей же невнимательности. Премия Дарвина точно мне заказана. Герой Советского Союза и балбес, который развесил нюни из-за женщины, которая в принципе мне ничего не обещала. Любовь-то я выдумал. Даже гаденько стало на душе.

— Я, Максим Петрович Соколов, родился в 1992 году в Ленинграде, в моё время он называется Санкт-Петербург. Погиб в Екатеринбурге 16 октября. Сбила машина на светофоре. Не заметил красный сигнал.

Тень пробежала по его лицу, когда я сказал про 2025 год. Он замер, будто превратился в одну из тех фотографий, что висели на стене.

— Победили? — Его шёпот был похож на скрип двери в ту самую скрипучую избу.

— Да. 9 мая 1945 года. Берлин взяли. Знамя над Рейхстагом…

Он вдруг схватил мою руку так, что кости хрустнули. Его глаза, серые и глубокие, как окопы под Прохоровкой, впились в меня:

— Кто? Кто поднял?

— Егоров и Кантария. 150-я стрелковая…

Он отпустил меня, отшатнувшись. Упал на табурет, закрыв лицо руками. Спина дёргалась, а тень на стене колыхалась, будто пыталась убежать от боли. Но звуков не было — он научился молчать ещё в сорок первом.

— Восемьдесят лет… — прошептал он наконец, поднимая голову. На щеке блестела полоса чистой кожи, смытая слезой. — А Сашка… Сашка так и не узнает.

Я посмотрел на висящее фото.

— Нет, вот Сашка. Сестра. — протянул он мне снимок.

Я взял фото девушки в гимнастёрке. Она смотрела строго, но в уголках губ пряталась улыбка.

— Осталась в Ленинграде… в сорок втором, — он начал крутить самокрутку. Пальцы дрожали так, что табак просыпался на стол. — Крапива с полынью. Настоящий не достать, — сунул мне самокрутку. — Будешь?

Я мотнул головой, и в его глазах мелькнуло что-то вроде укоризны.

— Значит, погиб 16 октября…словно роковая печать. — Он глядел на меня, будто пытался разгадать ребус. —Ты и я… Нас словно вырвали из времени и бросили сюда, как два осколка одного снаряда. Не зря тут говорят — даты липнут к душам, как репьи.

Внезапно он хлопнул ладонью по столу, заставив меня подскочить на месте. Нервишки шалят, где-то в моём мире один невропатолог остался без клиента:

— Мы с тобой не первые, кто появился тут. И, видимо, не последние, — достал из-под стола потёртый блокнот. — Записи. Гипотезы. Время здесь… оно течёт иначе. Как река с обратным течением.

Он открыл страницу с набросками звёздного неба и цифр, похожих на координаты.

— Думал, сойду с ума, пока не спас мальчишку от лихорадки, — глаза его смягчились. — Теперь знаю: мы тут не зря.

Я ощущал себя ребёнком, который нашкодил, но вместо наказания получил шанс всё исправить. Грусть от мысли, что не вернусь, смешалась с странным облегчением.

— Мама… — прошептал я, глотая ком в горле. — Совсем одна… Слеза скатилась по щеке и упала мне на руку.

— Понимаю, — Алексей Николаевич положил руку мне на плечо. Тяжёлая, тёплая ладонь. — Но ты нужен здесь. Терентий с Сенькой три дня мой порог оббивают.

Алексей Николаевич отложил ложку, вытер губы рукавом и посмотрел на меня с едва заметной улыбкой:

— Сенька тебя в овин приволок. Боялся отцу сказать, но Терентий сам тебя нашёл.

Он кивнул на заиндевевшее окно, за которым кружились первые снежинки:

— Середина октября, а уже морозец. Ты три дня в горячке метался, как сознание потерял. Парнишка каждый час бегал — травы носил, снег на лбу менял. Говорил: «Не дам помереть, батька велел».

Я представил Сеньку, корявые варежки и сизый пар от его дыхания в холодном овине.

— А Терентий?

— Тот тоже подключился, — Алексей хмыкнул. — Сначала думал, ты беглый холоп. Но как Сенька сказал: «Он волхв!» — заинтересовался.

Он поднялся, достал с полки глиняный горшок, полный мутной жидкости:

— Вот, ихнее зелье. Крапива, кора дуба, шиповник. Сенька сам собирал. Терентий варил. Говорит, дед его так раны заживлял. Пил бы — не пил, а лил тебе в рот ложечкой. Бормотал: «Господи, пронеси чашу сию».

Алексей вдруг рассмеялся, коротко и хрипло:

— На второй день мальчонка тебе мёду принёс. Украл у соседского бортника ещё в августе. Терентий потом неделю от побоев отбивался.

Я потрогал холодный край горшка. Вязкая жидкость пахла мокрой листвой и дымом.

— Почему они…

— Почему спасали? — Алексей перебил, сев напротив. — Терентий старшего сына хоронил накануне. Тот на плотогонке утонул. А младшая, Ариша, сроду не ходила.Вот и решил, что тебя взамен выслали. А Сенька…- Он махнул рукой в сторону двора, где слышался визгливый смех мальчишки. — Тот просто верит, что добро возвращается, как мячик. Да и увидел в тебе старшего брата. С сестрой не поиграть, не́мощная она.

.

В дверь постучали. На пороге стоял Сенька, держа в руках замёрзшую ветку рябины.

— Для путника, — буркнул он, швырнув ягоды на стол. — От хвори. — Он вытащил из кармана деревянную фигурку, грубо вырезанную ножом.

— Тебе… от лихого глаза, — вкладывая мне в руку, пробормотал и убежал.

Я повертел деревяшку в руках. Грубые линии, но угадывался конь — или пёс?

— Спасибо, братишка, — пробормотал я ему в след. Первый подарок в этом мире. Неловкий, но щемяще и искренний.

Алексей Николаевич улыбнулся и взял одну ягоду, крутя её в пальцах:

— Три дня ты бредил. Про «машины», «телефоны». Сенька слушал, глаза по пятаку. Потом спрашивал: «Ангелы, што ль, на таких колесницах летают? Я б тоже прокатился!»

Он вдруг ткнул пальцем в мою грудь:

Я молчал. Где-то за стеной Терентий ругал Сеньку, что мешает лекарю Алексею. Сенька что-то бурчал в ответ. А за окном первый снег укутывал деревню, будто пытаясь скрыть нас от времени.

Тем временем Алексей Николаевич налил в миску густую похлёбку. Пахло луком, душистыми травами и чем-то неуловимо родным.

— Ешь. Силы понадобятся. Завтра начнём изучать мои записи, — он усмехнулся, и впервые его лицо выглядело почти молодым. — Может, и правда второй шанс — не просто так. Первое время поживёшь у меня или у Терентия в овине.

Я кивнул. "Пожить у него" — звучало как "остаться навсегда". Но возражать не стал. Холодный овин или изба с фотографиями фронтовика — выбор очевиден…

Пожить у него остаться навсегда

— Мать сердешная вряд ли впустит в дом, всё с дочерью всё возится. Пока не могу придумать, как вылечить. Ножка вывернута, как у куклы тряпичной. Терентий кости править умеет, но тут… будто сама судьба скривила. Может, в твоём веке знали средство? – он задумчиво почесал подбородок.

Я зачерпнул ложку. Бульон обжёг губы, но это было живое тепло — как солнечный луч, пробившийся сквозь щель в ставне. Бульон был густым, с кусочками сушёной рыбы. Не "Доширак", но согревало лучше любого фастфуда. Алексей Николаевич достал из сундука яблоко. Яблоко было сморщенным, но ярко-красным, как флажок на детском рисунке.